Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Частенько я разматывала повязку и глядела, что под ней творится: в первые дни щиколотка и голень слились, и ступня служила основанием конусовидной опухоли, доходившей до колена. Ее украшали пятна сине-зеленых кровоподтеков; уколы и ссадины от колючек превратились в плотную сетку черных корок; попадались и занозы, которые я вытаскивала ногтями. Но скоро опухоль начала спадать, колено стало холодным, твердым и бескровным, как мрамор.
Днем я разгоняла хандру сентиментальными романами, которыми снабжала меня Жинетта, песенками по радио, початыми бутылками, которые любезно подносил Эдди, к тому же меня навещали: кто-нибудь из семейства присаживался на краешек кровати, и в разговорах незаметно проходило время. Или Жинетта, мурлыча себе под нос, пылесосила, двигала детские кроватки и отвечала на учтивые вопросы, которые давались мне со скрипом; при этом меня не оставляло чувство неловкости: казалось, каждое слово и даже мое молчание выдают то, чего я не то чтобы стыдилась, но не слишком хотела афишировать. Я привыкла к любви между женщинами, научилась по-мужски оценивать женскую красоту, насмотрелась на мамаш, которые за привязанностью к детям прятали другие, позорные, далекие от материнства чувства; товарки, оставшиеся там, за стеной, отучили меня от простых и дружеских, пусть даже самых поверхностных отношений. Жинетта же была так не похожа на них, что это ставило меня в тупик.
Зато Жюльену я рассказала все – о прошлом, о будущем, на которое у меня имелись самые определенные планы: встану на ноги и отыщу Роланду. Он появился на третью ночь, я услышала его голос с радостным удивлением и легкой досадой: почему он не сразу пошел ко мне…
В ту ночь, вернувшись за мной и отыскав в темноте под деревом, он сказал: “Мама согласна, – и прибавил: – Только чтоб у нее не было неприятностей, если ты влипнешь”.
И теперь он приехал к маме, а я тут сгорала от нетерпения…
Только когда Эдди с Жинеттой улеглись и уснули, Жюльен открыл дверь и вошел. Он скользил как тень, не зажигая света и ни на что не натыкаясь. Подойдя ко мне, посветил фонариком сквозь ладонь и сел.
Я видела только его темную фигуру и освещенные руки: схватила одну и погладила снизу вверх, до закатанного на твердом-претвердом бицепсе рукава… Четыре года не прикасалась я к руке мужчины.
– Любишь белый ром?
На всякий случай я ответила “да”, хотя никогда не пробовала.
Мы еле видели друг друга в слабом свете лежащего на ночном столике фонарика, разговаривали шепотом, чтобы не разбудить малышей.
Все эти четыре года, из ночи в ночь, мне снилась чья-то тень, я слышала чей-то голос, ощущала присутствие мужчины, которого я всю ночь звала, а утром с яростью отталкивала; большой, сильный, он называл меня “бедный цуцик-бродяжка”, и я никак не могла его коснуться.
“Ей-богу, чего только не приснится”, – говорила я Роланде, и мы обе хихикали, привлекая любопытные или возмущенные взгляды добропорядочных мамаш и примерных жен.
– Расклад был примерно такой: на десяток девок приходилось шесть детоубийц, – рассказывала я Жюльену, – и три дебилки; мы, остальные, держались тесной компанией. Первые три месяца изоляции все вяжут арестантское белье, делают на плотной ткани образцы швов и приклеивают в тетрадки, чтобы было видно, кто что умеет. Вас взвесят, измерят, зададут уйму тестов и только потом запустят в группу. Всякие сношения между группами запрещены: у каждой своя столовая, своя комната отдыха, своя воспитательница. А в мастерских мы работали все вместе, каждый день болтали, успевали сдружиться… Представляешь, какая катавасия начиналась по вечерам: все вопят, перекликаются друг с другом. В одиночке я была по соседству с Синой. Утром воспитательница отпирала дверь. “Здравствуйте, Анна, как спалось?” А я ей: “Отлично, мамзель!” Потом она шла на кухню и торчала там. Тут-то и являлась Сина помочь мне встать… ну, в общем, сам понимаешь… и все надо было в темпе, чтобы не опоздать на завтрак. Иногда, наоборот, я приходила будить Сину, но там было неуютно… в каждой одиночке над кроватью висела полка с ситцевыми занавесками – а как же, домашняя обстановка, – так вот, у Сины вся полка была заставлена карточками детей и мужа. Я предпочитала свой загон, где ни мужиков, ни детишек. Мы любили собираться у меня всей компанией, и все было хорошо, пока не начались эти паскудные страсти-мордасти.
– А когда я сидел… – начал Жюльен.
Я так и знала: это его “не отсвечивай”, бесшумная, крадком, походка – недаром мы с первой минуты поняли друг друга без слов. Жинетта, правда, сказала мне, что ее брат “домушник”, – скорее всего, чтобы я не комплексовала из-за своей отсидки, но я-то признала Жюльена задолго до ее слов. Есть особые приметы, видимые только своим: манера говорить, не двигая губами, изображая при этом или полную невозмутимость, или, наоборот, крайнюю озабоченность чем-то посторонним, привычка прикрывать сигарету ладонью, откладывать разговоры и дела на ночь – днем все под надзором.
Ром в бутылке убывал, под тихий шепот ночь шла к рассвету. Сесть рядом с Жюльеном я не могла, и нам обоим было удобнее, когда он сгребал меня в охапку, а я клубочком прижималась к его груди, на время забыв о боли.
– Терпеть не могу мужчин, – говорила я, – вернее, отвыкла, разучилась их любить. Вот глажу твою грудь, а ладони сами округляются. Ты такой жесткий, я рядом с тобой совсем раскисаю…
Жюльен заставил меня вспомнить, что такое мужчина.
– Не уходи, не уходи…
– Мне пора. Скоро проснется мама, а я ночую в ее комнате…
– Ну пожалуйста!
– Ладно, еще чуть-чуть.
– Все равно я не сплю. Я тебя разбужу.
Не помню, чтоб я хоть раз спала с самого дня побега. Наверно, ночное забытье мешалось со сном, но и тогда ни на миг не прекращалось мелькание кадров-воспоминаний, не стихали в теле мерные удары отлично отлаженного живого молота. У него были свой ритм и своя цикличность: сначала одна горячая струя с шипением, словно вырываясь из дырявой трубы, наполняла щиколотку, потом начинали бурлить другие, пока не сливались и не прокатывались волной по всему телу. Или иначе: боль занималась в пятке, медленно вспучивалась, разрасталась, раздувалась пузырем, который, вспыхнув, лопался – я уже умела предугадывать этот момент, – так что искры обжигали ступню, добирались до кончиков пальцев и гасли. Тогда можно было перевести дух – между пузырями обычно бывала пауза. Хотя никогда раньше у меня не было переломов, но я явственно чувствовала в больном месте месиво из раздробленных костей и рваных мышц; только при большом умении и терпении можно было все привести в порядок. Если вообще можно…
Чтобы Жюльену было удобнее лежать, я повернулась на бок, приподнявшись на локте, и стала разглядывать в темноте его лицо. Фонарик выдохся, его красноватый глазок чуть теплился, словно горел где-то очень далеко. Волшебная ночь, крепкий ром, ласки Жюльена разбередили мне душу; не выдержав, я прижалась к нему и разрыдалась без слез:
– Не хочу, не хочу…
Жюльен открыл один глаз: