Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, она меня не удочеряла. Я вряд ли гожусь в приемные дочери.
– Простите меня великодушно, – пробормотал Ральф, – я думал… я думал… – впрочем, он сам не знал, о чем думал.
– Вы думали, она взяла меня под свою опеку. Да, ваша матушка любит опекать людей. Она была очень добра ко мне, но, – добавила она, явно желая быть понятой до конца, – я очень дорожу своей свободой.
– Вы говорите о миссис Тачит? – раздался голос старого джентльмена из кресел. – Подойдите сюда, дорогая, поделитесь новостями о ней. Я всегда признателен людям, которые рассказывают мне о моей жене.
Девушка снова помедлила, потом ответила с улыбкой:
– Она и вправду очень добра ко мне. – И мисс Арчер подошла к дядюшке, которого весьма развеселили ее слова.
После некоторой паузы лорд Уорбертон, все это время молча стоявший подле Ральфа, вдруг сказал ему:
– Кажется, вы хотели увидеть мой идеал интересной женщины? Смотрите – он перед вами!
Миссис Тачит, вне всякого сомнения, была особа со многими странностями, и свидетельство тому – ее поведение в доме мужа, куда она вернулась после многомесячного отсутствия. Что бы миссис Тачит ни делала, она все делала по-своему: трудно подобрать другие слова, чтобы аттестовать эту натуру, отнюдь не лишенную отзывчивости, но, даже при желании, не способную проявить обходительность. Миссис Тачит была способна на добрые поступки, но не умела быть приятной. Эта ее страсть все делать по-своему, которой она так гордилась, была по сути вполне безобидной – просто миссис Тачит во всем поступала не так, как другие. Казалось, она вся состоит из острых углов, и чувствительные души, натыкаясь на них, нередко ранили себя. Ее изощренный ригоризм не замедлил обнаружиться в первые же часы по приезде из Америки. Любая другая женщина на ее месте захотела бы немедленно обнять мужа и сына, но миссис Тачит, как всегда в подобных случаях, обрекла себя неприступному уединению и по причинам, весьма веским в ее глазах, ртложила трогательную церемонию до мой минуты, когда ее туалет будет доведен до необходимого совершенства, что, право же, не имело смысла, поскольку тщеславие было так же чуждо этой даме, как и красота. Старая, некрасивая женщина, она не уделяла никакого внимания изысканности манер или изяществу нарядов, зато с чрезвычайным вниманием относилась к собственным причудам и весьма охотно – стоило попросить ее об этом одолжении – объясняла мотивы своих поступков, причем неизменно выходило, что движима она вовсе не теми побуждениями, которые ей приписывались. С мужем она по существу жила врозь и, видимо, полагала, что такая семейная жизнь в порядке вещей. Уже в первую пору супружества стало ясно, что их желания никогда и ни в чем не совпадут, и это открытие толкнуло миссис Тачит на серьезный шаг, благодаря которому семейные разногласия были вырваны из-под власти грубой случайности. Со всей решимостью она возвела эти разногласия в незыблемый закон – более того, в каменную непреложность, купив себе дом во Флоренции и переехав туда на постоянное жительство; супругу же она предоставила полную свободу заниматься лондонским отделением его банка. Такая расстановка сил устраивала ее в высшей степени – отношения с мужем приобрели теперь благодатную ясность. Ему они представлялись в том же свете: в туманном Лондоне отъезд жены был порой единственным фактом, который он ясно различал; правда, он предпочел бы, чтобы столь противоестественная определенность прикрывалась хотя бы пеленой недомолвок. Приладиться к разладу стоило ему немалых усилий: он был готов приладиться к чему угодно, только не к этому, и никак не мог взять в толк, почему согласие или разногласие между супругами следует возвещать столь громогласно. Миссис Тачит, напротив, не ведала сомнений или угрызений и обычно раз в год приезжала к мужу на месяц и весь этот месяц только и делала, что с жаром доказывала ему, сколь разумны такие семейные порядки. Ей был не по душе английский образ жизни, и она неизменно находила в нем существенные изъяны, которые, правда, не затрагивали основ этого многовекового уклада, но в устах миссис Тачит звучали неопровержимым доказательством того, что жить в Англии невозможно. Во-первых, она не выносила хлебной подливки, которая, по ее словам, напоминала клейстер и отдавала мылом; во-вторых, ей претило, что горничные потребляют пиво, и, наконец, английские прачки – а миссис Тачит была крайне взыскательна по части белья – не владели своим ремеслом. К себе на родину она ездила по строгому расписанию, но последний ее визит затянулся дольше обычного.
Она задержалась из-за племянницы – на этот счет теперь уже почти не было сомнений. Однажды сырым весенним вечером, месяца за четыре до начала нашей истории, сия юная особа сидела уединившись с книгой в руках. Она с головой погрузилась в чтение, и это говорит о том, что одиночество не тяготило ее: любознательность подстегивала ее ум, а воображение не знало пределов. Однако в ту пору ей недоставало свежих впечатлений и появление нежданной посетительницы пришлось как нельзя кстати. О гостье никто не доложил, но в соседней комнате вдруг явственно раздались чьи-то шаги. Дело происходило в Олбани,[8]в просторном, старом, квадратном доме, перестроенном из двух; судя по объявлению в одном из окон нижнего этажа, он был назначен к продаже. С улицы в дом вели два входа, и хотя давно уже пользовались только одним, второй так и не удосужились заделать. Они ничем не отличались друг от друга – массивные белые двери, укрепленные в сводчатых проемах, с широкими смотровыми окошками и низкими красного камня ступеньками, спускавшимися чуть наискось к убитому кирпичом тротуару. Когда-то оба дома слили воедино, разделявшую их капитальную стену снесли, а комнаты соединили. Во втором этаже, над лестницей, их выстроилось великое множество, и все они были крашены одной желтоватой краской, изрядно слинявшей от времени. На третьем этаже между зданиями протянули нечто вроде сводчатой галереи, которую Изабелла с сестрами окрестили туннелем, и хотя он был недлинный и достаточно светлый, этот переход, особенно в зимние сумерки, казался девочкам загадочным и жутковатым. Ребенком Изабелла не раз гостила в этом доме, где в ту пору еще жила ее бабушка, старая миссис Арчер, потом она не была там лет десять и возвратилась в Олбани незадолго до смерти отца.
В те далекие годы двери бабушкиного дома были гостеприимно открыты – главным образом для родни, и внучки живали у нее неделями, о которых Изабелла сохранила самые счастливые воспоминания. В этом доме жили совсем иначе, чем в ее собственном, – более широко, более вольготно – словом, более празднично. Детей не угнетали строгими правилами, и они могли вволю слушать разговоры взрослых (что очень нравилось Изабелле). Беспрестанно кто-то приезжал и уезжал: бабушкины сыновья и дочери со своим потомством наслаждались тут безотказным гостеприимством, умудряясь нагрянуть в любое время и на любой срок, и дом чем-то напоминал бойкую провинциальную гостиницу, которую держала сердобольная старушка, поминутно вздыхавшая, но никогда не предъявлявшая постояльцам счетов. Изабелла, разумеется, понятия не имела о счетах, но даже в детстве ощущала, что в бабушкином доме есть что-то романтическое. С задней стороны к дому примыкала крытая веранда с качелями, от которых заходились детские сердца, а за верандой до самых конюшен тянулся персиковый сад, где каждое дерево было девочке родным. Изабелла гостила у бабушки и зимой, и весной, и летом, и каждый раз все здесь отдавало персиком. По другую сторону улицы возвышалось старинное здание – Голландский Дом[9]– причудливое строение времен первых переселенцев, сложенное из крашенного желтой краской кирпича, под щипцовой крышей, которую показывали всем приезжим; укрывшееся за валким деревянным забором, оно стояло торцом к улице. В нем помещалась начальная школа для мальчиков и девочек, делами которой управляла или, вернее, пренебрегала некая представительная дама, – Изабелла помнила о ней только то, что она закалывала волосы на висках диковинными «ночными» гребенками и была вдовой какого-то значительного лица. Девочку послали в это заведение овладеть начатками знаний, но, проведя день в его стенах, Изабелла взбунтовалась против тамошних порядков, и ее, разжалобившись, оставили дома; в сентябрьские дни, когда окна Голландского Дома были распахнуты настежь, до нее доносился гул детских голосов, твердивших таблицу умножения, – и в эти минуты радость свободы и горечь отторгнутости смешивались в ее душе воедино. Что же до начатков знаний, то она овладела ими сама, живя на приволье в бабушкином доме, где беспрепятственно – благо прочие его обитатели не питали любви к чтению – пользовалась богатой библиотекой с множеством иллюстрированных книг, до которых добиралась, вскарабкавшись на табурет. Отыскав книгу по вкусу – в своем выборе она руководствовалась главным образом фронтисписом, Изабелла уносила ее в таинственную залу, примыкавшую к библиотеке, которую издавна почему-то называли «конторой». Чья это была контора и когда здесь была контора, Изабелла не знала, с нее хватало и того, что голосу там вторило эхо и приятно пахло старьем – туда, словно в ссылку, отправляли отслужившую свой срок мебель, иногда еще крепкую, без видимых изъянов, отчего изгнание казалось незаслуженным, а сама мебель – жертвой несправедливости. Изабелла – так уж водится у детей – относилась к ссыльным, как к живым существам, и, конечно же, изливала им душу. Особую ее благосклонность снискал старый волосяной диван, которому она поверяла свои многочисленные детские обиды. От этой комнаты еще и потому веяло неизъяснимой грустью, что прежде сюда входили прямо с улицы, через вторую, ныне осужденную на бездеятельность дверь, накрепко закрытую на засовы, которые было не под силу отодвинуть хрупкой девочке. Изабелла знала, что этот немой, неподвижный портал ведет прямо на улицу. Если бы смотровое окошко не было закрыто зеленой бумагой, она могла бы любоваться потемневшим крыльцом и выщербленным кирпичным тротуаром. Но ей и не хотелось выглядывать наружу – это разрушило бы ее выдумку: там лежала неведомая страна, которая по прихоти детского воображения превращалась то в край сплошных удовольствий, то в царство всяческих ужасов.