Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит болтать, — осадил он ее громким голосом. — Будет этому конец?!
В первый момент ему пришло в голову, что лучше всего было бы развестись с ней прямо в Карлсбаде, дать ей несколько тысяч отступного — и покончить со всей этой историей. Но ему было стыдно; к тому же он боялся, что развод повлечет за собой встречные обвинения и судебные иски, которые растянутся на годы. Копл вызывал у него слепую ярость, хотя в глубине души старик понимал, что тот ни в чем не виноват. За шестьдесят с лишним лет, что реб Мешулам жил своим умом, он еще ни разу не совершал подобной глупости. Разве он не продумывал каждый свой шаг? Он всегда устраивал свои дела таким образом, что дураком оказывался не он, а кто-то другой. Пусть горячие головы торопятся, бьются головой в стену, доводят себя до нищеты, болезней, позора и даже смерти. Но ведь теперь он сам, Мешулам Мускат, совершил непростительную ошибку! Какую пользу мог принести ему этот брак? Над ним будут смеяться его собственные дети. Не говоря уж о том, что он связал себя финансовыми обязательствами; не может ведь он нарушить слово, которое дал! Нет, он не из тех людей, которые не выполняют обещанного. В этом его не могут обвинить даже самые злейшие враги.
И, по здравому размышлению, он решил следовать давнему правилу мудрецов: лучший способ сделать дело — не делать ничего. В конце концов, что с того, что у него в доме копошится жена? Что же до ее части наследства, то он завещает ей какое-нибудь полуразвалившееся здание, одно из многих, и проследит, чтобы ее доля в завещании была не слишком большой. Однако больше всего выводила его из себя падчерица. Верно, она была образованна, говорила по-немецки, по-польски, по-французски, и в то же время ощущалась в ней какая-то независимость, даже высокомерие. Казалось, она смотрит мимо людей, говорит с вами, а думает о чем-то своем. Нет, с его семьей, с его делами она сочетается плохо. Кроме того, он был убежден: в Бога она не верит. И реб Мешулам решил: вернусь в Варшаву и выдам ее замуж с небольшим приданым — никак не больше двух тысяч рублей.
«Погоди, вот приедешь в Варшаву, — успокаивал он себя, — спеси-то у тебя поубавится».
Вот с какими мыслями вернулся в Варшаву реб Мешулам. Нет, он не из тех, кто витает в небесах, что-что, а учиться на собственных ошибках он умеет. Мудрый Мешулам Мускат способен взять верх не только над своими врагами, но и над собственными слабостями.
1
Спустя несколько недель после возвращения Мешулама Муската в Варшаву еще один пассажир сошел с поезда в северной части города. Ехал он в вагоне третьего класса и вез с собой продолговатую, обшитую жестью корзину с двойным замком. Это был молодой человек лет девятнадцати по имени Аса-Гешл Баннет. Внук малотереспольского раввина реб Дана Каценелленбогена по материнской линии, он вез рекомендательное письмо к высокоученому доктору Шмарье Якоби, секретарю Большой Варшавской синагоги. В кармане у него лежал потрепанный том «Этики» Спинозы в переводе на иврит.
Молодой человек был высок и худ, с удлиненным бледным лицом, выдающимся вперед, покрытым преждевременными морщинами подбородком и с жидкой бородкой. Его светлые, почти бесцветные пейсы зачесаны были за уши. На нем были лапсердак и бархатная кипа, шея была обмотана шарфом.
«Варшава, — произнес он вслух и сам удивился своему голосу. — Наконец-то!»
На вокзале толпились люди. Носильщик в красной шапке попытался было отобрать у него корзину, но молодой человек отдавать корзину не собирался. Хотя был октябрь, погода стояла еще теплая. По небу, смешиваясь с клубами паровозного дыма, бежали свинцовые тучи. На западе, красное и большое, стояло солнце. На востоке проступали бледные очертания луны.
Молодой человек вышел из здания вокзала и зашагал вдоль стены, отделяющей железнодорожные пути от города. По широкой, мощенной булыжником улице громыхали экипажи, лошади, казалось, вот-вот собьют идущих сплошным потоком прохожих. Позванивая, проносились красные трамваи. Во влажном воздухе пахло углем, дымом и землей. В тусклом свете, хлопая крыльями, носились птицы. Здания вдали словно бы наваливались одно на другое, в окнах тусклым серебром светился день, золотой дорожкой пробегало заходящее солнце. Из труб змеился голубоватый дымок. Что-то давно забытое, но знакомое витало, казалось, над неровными крышами, голубятнями, чердачными окнами, балконами, телеграфными столбами и соединяющими их проводами. Асе-Гешлу казалось, что когда-то — то ли во сне, то ли в другой жизни — он уже все это видел.
Он сделал еще несколько шагов, а затем остановился, облокотившись на уличный фонарь, словно защищаясь от влекущей его толпы. От долгих часов сидения у него свело ноги. Ему казалось, что земля продолжает под ним дрожать, а двери и окна домов куда-то отступают, как будто он по-прежнему смотрит на них из несущегося поезда. Не спал он уже очень давно, и мозг его был погружен в дремоту.
«И это здесь я буду постигать божественные истины? — смутно подумалось ему. — В этом столпотворении?»
Мимо, торопясь, пиная ногами его корзину, пробегали прохожие. Что-то буркнул ему кучер в синем кафтане и клеенчатой шляпе, с хлыстом в руке, но в шуме улицы Аса-Гешл не расслышал, о чем его спрашивали, и даже не разобрал, говорит кучер на идише или на польском. Коренастый мужчина в рваном пиджаке остановился, посмотрел на него и спросил:
— Нездешний, что ли? Куда тебе?
— На Францисканскую. В пансион.
— Вон туда.
Мимо на маленьком деревянном помосте проехал, протягивая к Асе-Гешлу руку, безногий.
— Помоги калеке, — захныкал он. — Да принесет тебе наступающий месяц целое состояние!
Бледное лицо Асы-Гешла побледнело еще больше. Он достал из кармана монетку.
«А Спиноза считает, что я не должен испытывать к нему жалость, — подумал он. — Почему он сказал, что меня ожидает счастливый месяц? Разве уже начало месяца?»
Тут он вдруг вспомнил, что не молился со вчерашнего дня. И не надел тфилин.
«Вот до чего я докатился!» — пробормотал он.
И с этими словами Аса-Гешл поднял корзину и быстро зашагал дальше. Опять зима. А времени остается все меньше и меньше.
Народу на улице с каждой минутой прибывало. Он шел теперь по Налевки, вдоль которой протянулись четырех- и пятиэтажные здания с большими подъездами и вывесками на русском, польском и идише. Чем здесь только не торговали! Сорочками и тростями, ситцем и пуговицами, зонтиками и шелком, шоколадом и плюшем, шляпами и нитками, драгоценностями и талисами. Деревянные настилы были завалены товаром. Ломовые извозчики разгружали повозки и что-то выкрикивали хриплыми голосами. Люди толпами входили и выходили из зданий. Вертящаяся дверь магазина глотала и изрыгала людей, которые, казалось, танцевали какой-то безумный танец.
В пансион, сам по себе чуть ли не целый город, пришлось пробираться дворами. Всего дворов было три. Торговцы выкрикивали свой товар, ремесленники чинили сломанные стулья, диваны, кушетки. Евреи в линялых сюртуках и тяжелых сапогах суетились вокруг своих телег, обвешанных деревянными ведрами и фонарями. Грустного вида клячи с тонкими, вытянутыми губами и длинными хвостами тыкались мордами в овес и солому.