Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На разборку остатков имущества Эрла уходит целый день. Многое Мона оставляет на складе – пусть вывозят на свалку. Большая часть бумаг относится к покупке земли – видимо, ее отец пытался пробиться в спекуляцию недвижимостью, но не преуспел. На удивление много призов за боулинг – но ни одного за первое место. И еще фотографии. На снимках преимущественно он и его семья. Эти Мона выбрасывает. Те, на которых он, Мона и ее мама, оставляет, по крайней мере на сегодня, и дает себе слово утром их тоже выбросить.
Старый грузовичок удается сбыть за 250 долларов, и, честно говоря, она считает, что покупатель переплатил, хотя ему и не скажет. «Чарджер» почти не потребовал забот механика – завелся как по волшебству. Черти бы взяли ее отца за множество разных дел, но с машиной он был молодец. Одна беда – шины; конечно, в мастерской Биг-Спринг на такие классические машины сервиса не нашлось, а рыскать по округе Мона не в настроении, так что, подвергнув механика безжалостному допросу, она покупает колеса, которые «послужат», пока она не найдет подходящих. Почти наверняка на это уйдут все доставшиеся по наследству наличные, но Мона не сомневается, что дело того стоит. Дождавшись, пока механик закончит работу, она загружает в машину свое скудное имущество и последним переносит главное: «Глок-19» в кобуре и коробку патронов.
К заходу солнца Мона богата, как много лет не бывала. Мало того что при ней больше тысячи долларов, так еще шикарная машина, коробка с бумагами и фотографиями матери и распроклятый дом в Нью-Мексико.
Она садится за руль и размышляет.
Осталось одиннадцать дней, если не меньше. Придется заняться этим всерьез.
Заночевав в мотеле, она заказывает барбекю навынос и ест, сидя на кровати и читая то, что осталось от матери. Многого – почти ничего – Мона не понимает. Выглядит как распечатка данных со старых компьютеров – из тех, у которых, в ее представлении, экраны черные с зелеными буквами. Числам нет конца, и среди них попадаются слова, тоже ни хрена не понятные: там и тут разбросаны «космические контузии», и еще что-то «афазное», и много невразумительных рассуждений про «бинарные состояния». Есть и другие бумаги, переписка между отделами той же лаборатории КНЛО – Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории, к названию которой всегда прилагается эмблема-логотип, атомная модель какого-то элемента – Мона догадывается, что водорода, – заключенная то ли в каплю воды, то ли в луч света.
И оказывается, мать когда-то там работала, может быть, инженером. На нескольких записках стоит «Альварес» и даже «д-р Альварес». Мона весь день удивлялась, но это поражает ее больше всего – она представить не может, что у матери была докторская степень хоть в какой науке, а тем более в такой передовой.
Она просматривает несколько старых семейных фото из отцовских. Дольше всего задерживается над тем снимком, что был сделан перед их шлакоблочным домиком. Дом такой же маленький, белый и обшарпанный, как ей помнится, пропитан солнцем и пылью. Мона с Эрлом и матерью стоит у двери, слабо улыбается – снимали по дороге в церковь. Мона не представляет, кто бы мог фотографировать – неужели кто-то из соседей? – но даже на этом давнем отрезке семейной истории она угадывает хрупкость в глазах матери – готовность сломаться.
Мона помнит, когда в последний раз видела мать. В смысле живой. Как раз там, где сделан этот снимок. Ей запомнился жаркий рыжий день, когда мать решилась выйти на крыльцо – впервые за много месяцев – и подозвала игравшую во дворе Мону, которой еще семи не исполнилось. На матери был голубовато-зеленый банный халат, и волосы еще влажные, и Мона запомнила, как смутилась, когда ветер задрал матери полу халата и Мона увидела волосы у нее на лобке и поняла, что мать под халатом голая, совсем голая, как ночная бабочка. Мать подозвала ее к себе, а когда Мона подошла, встала на колени и зашептала ей на ухо, что любила ее, любила больше всего на свете, но остаться здесь не может и как ей жаль. Она не могла остаться, потому что она не отсюда, из других мест, и теперь должна вернуться. Перепуганная Мона спросила, где это, и если недалеко, можно ли ей будет приходить в гости, а мать шепнула, что нет, это очень-очень далеко, но просила не тревожиться, она когда-нибудь вернется за своей девочкой и все будет прекрасно. Потом мать велела остаться во дворе, просто ждать, пока приедет скорая и обо всем позаботится, и еще раз призналась в любви, поцеловала Мону и ушла внутрь.
Последнее, что запомнила Мона: мать уходит по длинному темному коридору, пошатываясь на худых бледных ногах и бессмысленно ощупывая уши. Потом, хотя Мона не видела (мать о ней позаботилась), Лаура Брайт обмотала голову двумя полотенцами, залезла в ванну, задернула занавеску, приставила к подбородку мужнин дробовик и раскрасила аквамариновый кафель душа сырой простой материей, составлявшей ее мозг и душу.
Судя по приготовлениям, мать явно собиралась проделать все чисто, но на цементной затирке осталось розовое пятно и не сходило, сколько бы отец ни отскребал. Мона после этого возненавидела дом и обрадовалась, когда отец перешел на другую работу. И по сей день Мона не забыла, как выглядела мать, извиняясь перед ней на крыльце: она много лет не казалась такой здоровой и разумной. Только потом, став копом, Мона узнала, как необычно для женщины самоубийство при помощи огнестрельного оружия, особенно такого разрушительного, как дробовик. Это ее по сей день беспокоит.
Она все время забывает, что через одиннадцать дней исполнится тридцать лет. Пусть с тех пор она прожила целую взрослую жизнь, все равно кажется, что это было вчера, что Мона все ждет на газоне перед крыльцом, когда же мать позовет ее в дом.
Кроме этого момента и коротких обрывков других, она почти не помнит мать. Но в комнате захудалого мотеля, слушая из-за стены программу «Рискуй!», Мона признается себе, что мать ее была не просто грустная женщина не в своем уме. Как ее занесло в Западный Техас и в жизнь Эрла Брайта, Мона не представляет.
Но она решает, что в этом нужно разобраться. Она поедет в городок в Нью-Мексико и узнает, чем занималась там мать, что превратило ее в памятный Моне слезливый человеческий обломок. А в Техасе Мону ничто не держит: после развода ее побросало, и хотя, когда она подавала в отставку, хьюстонская полиция дала понять, что ее возвращению будут рады, Мона больше не хотела быть копом. Она привыкла плыть по течению, сменять комнаты дешевых мотелей, дышать дизельным топливом и запахами дешевого пива. Один бог знает, сколько долговых расписок она заполняла, чтобы продержаться месяц или два. Объездила Техас и Луизиану, в припадке отчаяния заглянула и в Оклахому, измерила много миль, но так и не знает, нашла ли что-нибудь в пути. Уж точно ни дома, ни машины, ни призрака истории матери.
Отпихнув от себя бумаги, Мона принимается подстригать и подпиливать ногти на ногах (она всегда заботится о ногах) и смотрит, как меняют цвета просвеченные неоновой рекламой занавески.
Она думает, как доберется, думает, что за город такой – Винк и почему она ни разу о нем не слышала. И гадает, найдется ли там что-нибудь еще о незнакомке, которую она откопала в картонной коробке.
По окраине Винка, примостившегося под западным склоном столовой горы, прикрывавшей его от палящего полуденного солнца, извивается узкий каньон, на удивление безлесный и тихий. Его почти скрывают густые подушки кедровника, но в каньон они пробиться не сумели, хотя выживают и гораздо в более суровой местности. Из города каньон почти невидим, но возникни у горожан такое желание, они легко спустились бы через лес и погуляли внизу. Тем не менее ни красивый вид, ни легкий доступ ни разу не привели в каньон жителя Винка. Во всяком случае, без приглашения.