Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее глаза потемнели от мелькнувшего в глубине памяти видения. Простодушное лукавство исчезло.
Я обнял ее, закрывая от мокрого сквозного ветра, согрел, чувствуя ее всю, горячую, волнующе доступную, под холодным облипшим платьем. Мы были все еще девственны, я все настойчивей домогался ее и уже завоевал право целовать ее в губы, когда мне заблагорассудится. Но всякий раз она отталкивала мою руку и даже кусалась, когда я пытался коснуться ее груди. В тот раз она вцепилась в мои ледяные пальцы и сдернула их с тугого, напряженного холмика, проснувшегося под моей ладонью. Со всей пробуждающейся мужской интуицией я понимал, что эти дивные, чувствительные бугорки — мои тайные союзники: они радостно вздрагивали и твердели, когда мне удавалось, хоть ненадолго, прикоснуться к ним. Но хозяйка их была зла и неумолима. В отместку я почти насильно раздвинул поцелуем ее обветренные губы.
— Не надо, он смотрит…
Мне тоже показалось, что единственный глаз Святого Волка, изображенного в профиль, как египетский Анубис, с недобрым любопытством следит за нами.
* * *
…Зверь все так же недобро смотрел на меня одним глазом, распластанным по щеке, согласно египетскому канону. Его алый плащ промок и потемнел, из выщербленной глазницы сочилась ржавая дождевая струйка.
— Ты чо, турист, заснул?
Чертыхаясь, к церкви продирался сердитый возница. Непролазный шиповник не пускал его, охраняя зачарованный покой Святого Волка.
— Будь моим покровителем, Царь-Волк, — прошептал я.
Только теперь я вспомнил, что забыл в ванной у Ляги серебряный образок, память мамы. Наверное, когда-то я любил ее, но помню только серебро талого снега у корней ее волос и совсем не помню ее лица. Мне было года три, когда она умерла. Святой Диомид двадцать восемь лет сопровождал меня по всем кругам ада. Если верить Данте, насильников помещают на седьмом кругу, где они осуждены вечно вариться в кровавых водах реки Флеготон. Действительность гораздо страшнее…
— Ночевать-то где будете? — равнодушно спросил возница. — На селе четыре жителя… повымерли все…
— Отвези меня к Антипычу.
— На кладбище, что ли? — недобрая ухмылка исказила лицо возницы.
«Умер… Сколько же ему было?… Девяносто пять, не меньше…»
— К дому его отвези, если он еще стоит.
Некоторое время мы ехали молча. Постукивал дождь.
— Видать, хорошо вы места наши знаете, если сразу к Антипычу попросились… — со скуки заговорил возница, — он в округе наипервейший колдун был. Вабить по-волчьи умел. Когда умирал — печь развалилась. Кирпичи по горнице летали. Все окна повыбивало… Черную Книгу-то он перед смертью спрятал. Бабы-то, кто посмелей, взялись искать, да куриная слепота на них напала; еле глаза оттерли. А умер он в самое половодье; вода под порогом стояла. Долго до него добраться не могли, а когда приплыли, смотрят: он на столе лежит уже чистый, обмытый и рубаха белая и порты, все новое. А в сенях — гроб. А главное, сколько пролежал — неизвестно. Его так и схоронили — без истления…
Возница вновь покосился на меня темным, почти лошадиным глазом. Кентавр какой-то, а не мужик.
— Славная у тебя кобылка… Мерин, говоришь… А я здесь и вправду бывал. И с Антипычем встречался. Крепкий был старик, знающий…
— Знающий-то, знающий… Только случай этим летом был: племянница Антипычева явилась. Справная бабенка, из себя такая видная. Хотела в его избе основаться. Да не тут-то было: вылетела в первую же ночь.
— Как вылетела?
— Известно как. Старик-то немирный оказался. А коль такое в доме завелось, пиши — пропало. Домов-то у нас пустых — прорва, выбирай любой… Тпр-р-ру, шалава…
За прошедшие годы избушка осела в землю и в сумерках чернела, как подгнившая лодка на мели, позади нее шумел ливневой водой неглубокий яр. Провалы окон были крест-накрест забиты досками. Крытая щепой крыша просела. Жилище казалось покинутым лет десять назад. Заросли чертополоха и крапивы поднимались до скатов крыши. Открытая дверь покачивалась на скрипучих петлях. Самое место для угрюмой и злобной нежити, что частенько поселяется в заброшенных домах.
Я не сразу решился перешагнуть порог. Помнится, так же я мялся, пока конвоир открывал дверь общей камеры, куда меня впихнули после тюремной «сборки». С моей «стремной» статьей переступать порог общей камеры было равносильно позорной казни. Еще на «сборке», сборном пункте перед отправкой по «хатам», один доброхот научил меня грамотно здороваться с сокамерниками. Скажешь: «Здорово, мужики» — изобьет братва… Промямлишь: «Привет, братва», — обидятся остальные. «Мир вашему дому» — пробормотал я и, подталкиваемый в спину прикладом, почти ввалился в камеру. Недобрые глаза уставились на меня, обшарили и вынесли приговор, не подлежащий обжалованью… Весь мой страх, нерешительность и интеллигентские сопли остались там, за коваными дверями с «форточкой».
— «Мир вашему дому», — громко сказал я, как семь лет назад, перешагивая порог неизвестности. Прошел через сумеречные сени. Здесь стоял запах чабреца и сухой полыни. Несколько осыпавшихся травяных веников, подвешенных к потолку, еще шуршали на сквозняке. Отворив дверь в избу, я вновь поздоровался. Я был уверен, что меня слышат.
Избушка оказалась основательно ограблена. Все, что можно унести, отдирали с корнем. Овальное зеркало в широкой ореховой раме взять побоялись, но кто-то наспех завесил его мешковиной. В красном углу уже не было икон, странных, полуязыческих, грубо писаных: покровителей лошадей Фрола и Лавра в окружении охристо-желтых, черных и алых лошадок, святого Власия, скотьего бога, Зосимы и Савватия Соловецких, в темных монашьих рясках, охранителей пчел, не было и Михаила Архангела на красном коне, и Николы в крестчатой ризе.
Из всей обстановки уцелел только старый рассохшийся сундук. На боках его еще цвела старинная мезенская, а может быть, северодвинская роспись. Я знал, что Антипыч прибыл в эти места откуда-то с Севера, но он никогда не рассказывал о своем прошлом.
На всякий случай я открыл сундук и нашел большую черную пуговицу и огарок самодельной восковой свечи. На крышке сундука, изнутри, была тщательно выписана какая-то астрологическая таблица, солнце и луна в хороводе двенадцати вещих животных.
Широкого дубового стола в красном углу избы уже не было, и я выложил содержимое своего кожаного мешка прямо на подоконник. Достал флейту из бедренной кости — шаманский инструмент для «высасывания» болезни, но ею можно было пользоваться и как стетоскопом. Следом выложил медное полированное зеркальце для вызывания духов, медвежий зуб, очки без стекол, серебряную монетку с дырочкой и довольно жуткую лубяную маску с приклеенными к ней черными человеческими волосами, ожерелье из рыбьих позвонков и синие стекловидные бусы, память о Тайре.
Оэлен говорил, что самые сильные шаманы — женщины. Они всегда побеждали мужчин в шаманских поединках, поэтому многие мужчины-шаманы заплетали косы, носили бусы и даже платья. Женские подвески, прыгающие во время камлания, должны были сбить с толку враждебных духов.