Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давайте я начну. У меня никого не осталось. Раньше были люди, родственники, знакомые. Распорядок дня заучен наизусть. Мне точно было известно, когда и где я буду, в какой день, чем закончится неделя, месяц. Знал наперед, что будет через полгода, рассчитывал, что и как будет. Заученный сценарий. Не возникало никаких сомнений. Так происходило почти все время. Изредка что-то смещалось, но не могу сказать, что это влияло. Просто возникали обстоятельства, трудности, в общем, как у всех. Ничего никогда не менялось. Как сейчас, сейчас тоже ничего особенно не меняется, только накануне поменялось абсолютно все, это накладывает оттенки, смещает ракурс, оптику, то есть фокус, зрение. Пока совсем никого не остается. То есть люди никуда не пропадают, остаются, просто теперь это другие люди, посторонние, не имеющие прежнего значения, содержания. Но есть люди, я вхожу в их число, в число людей, не имеющих для меня значения, и они сливаются в плоскую декорацию, картонные силуэты, говорящие, чаще бубнящие. Реплики, путающиеся между собой, голоса, всплывающие посреди ничего, они много, чересчур много говорят одно и то же, повторяют, монотонно произносят монологи, замурованные в замкнутых пространствах, иные из которых кажутся вычурными, тут дело и в отсутствии вкуса. Большинство не уделяет толком внимания своей речи, строю мыслей, а даже в состоянии предельного невропатического сдвига надо уделять внимание, даже внутри истерики, когда трудно сориентироваться, где, что, куда, сидишь, трясешься, бегаешь зрачками по предметам, которыми напичкана комната, бубнишь себе под нос возможные варианты развития событий, то ли так будет дальше, то ли так. В таком состоянии не делают ничего. Апофеоз бездействия, вот как прямо сейчас, пока вы молчите и на меня смотрите испытующе, нет, просто внимательно, то есть с вниманием, не знаю, откуда такой интерес к моей болтовне, я говорю, вы слушаете, мне кажется, я заблуждаюсь. Я не знаю. Вот это двукрылое, мерзкое, щекотное, ползает, питается результатами жизнедеятельности. Для меня это состояние с некоторых пор совершенно естественно, непредумышленно, неотвратимо, само собой такое всплывает изнутри, сиди, разбирайся, на ощупь, как придется, как получится, не получится. А тогда по-другому было, было так же, но по-другому, то есть так вот тоже, даже парализованней, но по-другому. Звонит телефон, подходишь, слушаешь оттуда вопросы, молчишь, не понимаешь, зачем тебе отвечать, если это ничего не поменяет, не то чтобы фундаментально, а никак вообще не поменяет, молчишь, оттуда тобой возмущаются. Раньше вокруг были знакомые уютные люди, с ними можно было говорить, невзирая на зачем. Здесь, впрочем, вполне уютно, терпимо. Есть все необходимое. Большего и не нужно, в общем-то. У человека есть базовые потребности, как бы мы ни оправдывались, эти потребности во многом нас определяют, в принципе определяют. Я смотрю на насекомых, двукрылые, синантропы, представляют опасность для здоровья, кажется, что безобидны, навозная дрянь, на брюхе растягиваются мембраны, дышат, личинки у них червеобразные, афаги, гематофаги, копрофаги, полифаги, короткоусые, лапки трут о лапки, вот эта. В Аргосе, Эгисф с Клитемнестрой, убийцы, эринии, уводит мух прочь Гамельнский крысолов, дудит, будто в свирель. Три этюда для распятия, три этюда к фигурам у подножия распятия, Ван дер Вейден, вот эта тряпка, эти обтекаемые формы, искажение, вопль, и потом эти, двукрылые, дома египтян наполнятся мухами, и вся земля будет покрыта ими, в тот день вечный свистнет мухам, что у истоков рек Египта, и пчелам, что в ассирийской земле. А Гамельнский отведет из Аргоса, но будут они чрезвычайно навязчивы, как умеют. Я вот тоже в мухах. Навязчивые. Я смотрю на улицу. Там никого нет, не было, не вижу ничего особенного. Листаю. Это место я перечитывал несколько раз, но ничего не оседает. Да, это уже общее место, у всех так, у всех было раньше, а стало сейчас, ну что с этим поделать, ничего, ничего не бывает, мокрыми пальцами я водил по столу и смотрел куда-то сквозь, чтобы не объяснять. Потому что объяснения, оправдания дают лишнее, обнадеживают. Не так. То есть не с этого хотел начать. Самое страшное тогда было оказаться в одиночестве и без всего, потом оказался без всего, здесь, вчетвером, мы разговариваем, помногу, мне трудно обобщить, я не совсем понимаю, зачем я вам это рассказываю, я могу рассказывать что угодно, но рассказываю это, это не вызывает во мне никакого отклика, это не наделено никаким смыслом, я крайне благодарен, что вы почему-то продолжаете меня слушать. Когда все это началось, мы были вынуждены быстро принимать решение, я не умею так быстро, в какой-то момент через пару дней после начала мы просто ушли, кто куда, врассыпную, как тараканы, тараканьи бега, мухоедство. Кто куда, я шел по улице, люди шли мимо, останавливались у объявлений, объявления были повсюду, противоречили друг другу, бумага заменяла реальность, только написанное, должным образом согласованное, проведенное через всевозможные процедуры могло претендовать на бумагу. Происходящее диктуется бумагами. Для оспаривания бумаги предусмотрен ритуал сродни религиозному. Они говорили, что с такого-то дня утверждены такие-то правила, они отменяли правила на следующий день и принимали новые, они говорили, что не принимали никаких правил, что отныне будут действовать другие, они говорили, что все принятые правила отныне не действуют, они принимали новые правила, извещали о них в объявлениях, они вводили новые правила, они вносили правки в существующие правила, существующие правила не действовали, в неследовании правилам обвинялись должностные лица, козлы отпущения, одни правила противоречили другим правилам, они говорили, что никакой путаницы нет, что все, что происходит, было заведомо просчитано и обсуждено на самом высоком уровне, потом правила давали трещину, правила противоречили сами себе, важно было разобраться, мы не успевали толком разобраться, я смотрел на улицу. Мне все чаще становилось страшно, не по себе, я не мог избавиться от ощущения не по себе. Я не мог избавиться. Правила приходили ежедневно, ежечасно, за нарушение правил предусматривались наказания, наказания вводились каждый день новые. В них нельзя было разобраться, очевидно, что наказания предусматривались за нарушение правил, правила нарастали друг на друге. Я выходил из дома, я возвращался домой, люди делали примерно то же самое.
Ивенс сосредоточенно щурится, смотрит сквозь камеру на шевелящийся город. Вот-вот начнется дождь. Судя по всему, ливень. Как из ведра. В таком случае город изменит облик. Как поведут себя люди.
Попробую объяснить иначе. Театральный режиссер работает с актерами как с материалом. Он подбирает определенные типажи, потом расставляет их по сцене, объясняет им, как следует произносить реплики, монологи. Он одевает их и раздевает, как кукол. В его задачи не входит коммуникация как таковая, потому что скульптор едва ли станет объяснять куску камня, чего ему от него требуется. Режиссер строит из людей театр. Допустим, никаких правил нет, и ему становится все дозволено. Буквально нет никаких ограничений, он имеет право делать что угодно в интересах пьесы. Достоверности, воплощения замысла, согласованного с начальством результата. Делай что угодно, лишь бы был ожидаемый результат. Лишь бы публика пришла, купила билеты, потом критики радовались, ну и так далее. Тогда он мог бы теоретически пренебречь всяким гуманизмом. Буквально. Вот надо ему, скажем, чтобы у актера во время сцены не было руки. И он берет топор, подходит и руку ему отрубает. Буквально. Берет и отрубает ради воплощения замысла. Или надо ему, чтобы на сцене совершилось убийство. Так он дает актеру заряженный пистолет и показывает, мол, вот сюда ей выстрелишь.