Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боярин уже больше не спал:
— Иваныч, — остановил он дьяка. — То бы зелье, — коли осталось что, — в Оптекарский приказ бы послать, дохтурам на испытанье.
— То все сделано, Юрий Ондреич, — сказал Алмаз Иванов. — Вечор, как извет я чёл, к боярину Одоевскому подъячего за тем посылал. И в Оптекарский приказ бумагу писал, чтоб тотчас то зелье осмотреть, отравное ли, нет ли. Дал боярин Одоевский. Ноне и ответ должён быть.
Ондрейка и не пробовал спорить. Стоял, свесив голову, и молчал.
— Чти дале, Иваныч. Видно, и впрямь колдун и душегуб. Младенца не пожалел — пережечь его надвое!..
«И тот вор Ондрейка, — читал Алмаз Иванов, — опричь княжича Иванушки, многих людей наговорами и зельями умаривал. Как в Смоленске городе, у тестя своего Ивана Баранникова, на хлебах…
Тяжелая дверь с улицы с визгом отворилась, и два стрельца ввели ту горбатую старуху, что утром взяли на Канатной слободе.
— Бориско! — крикнул сердито дьяк. — Пошто приводных людей пущаешь? Гони в заднюю избу.
За старухой шел подъячий Стрелецкого приказа. Он перекрестился, подошел к столу и, поклонясь боярину, сказал:
— Князь Троекуров велел привесть к тебе, боярин, бабку Феклицу, что на лекаря, Ондрейку Федотова, государево слово молвила.
— Государево слово! — крикнули разом и дьяк, и боярин.
Ондрейка задрожал и с ужасом поглядел на горбунью. Новая беда — хуже прежней! Теперь не миновать Пытошной.
— Говори, бабка, что ведаешь, — сказал боярин, отпустив подъячего. — Да, мотри, не путай, — пережечь тебя надвое! Коли наклепала,[29] сама в ответе будешь.
— Пошто мне, родимый, клепать. Недружбы у меня с им, с вором Ондрейкой, не было. А как я сведала про то его ведовское воровство… И как он на государское здоровье умышлял. И сведав про то, боясь от бога гневу… И чтобы мне, сироте, не пропасть, что я, ведая про тот его злой умысел, не довела, то и молвила я государево слово.
Ну, сказывай скорея, на кого он, вор и супостат, умышлял — на государя ли, на царицу, аль на государских детей? И не было ль у его в том злом умышленьи пособников?
— Про пособников, свет боярин, не ведаю. Чего не ведаю, про то и не сказываю. А только была у его, у вора Ондрюшки, по̀знать[30] с царским дохтуром, с немцем Фынгадановым. И тот немец, его вора Ондрюшку, вверх приваживал и государских детей ему показывал.
— На кого ж он умышлял, сказывай?
— Да на государыню царицу и на царевича. Он, вор Ондрюшка, на государынин след пепел наговоренный сыпал и на царевича тож. И стала, после того его воровства, государыня царица недомогать и царевич смутен стал…
— Чего ты путаешь, старая? Да государыня царица, слава господу богу, в добром здоровьи и царевич тож.
— Батюшка боярин! Так я не про царицу Наталью Кириловну, спаси ее господь, а про первую царицу, про Марью Ильинишну и про царевича Симеона Алексеича…
— Так меня, государь, в те поры и на Москве… — крикнул было лекарь.
— Молчи, вор окаянный, — пережечь тебя надвое! — крикнул боярин.
— Ужо на пытке все скажешь, — прибавил дьяк. — Ну, бабка, сказывай дале.
— Сказываю, государь, сказываю. Как стал он душегубец, на государынин след пепел сыпать, так государыня и занемогла, а вскоре ж и грех случился — государыни царицы не стало. А вскоре ж и церевича Симеона Алексеича. Надумал он, вор окаянный, весь царский корень известь, что от царицы Марьи Ильинишны.
— Для чего ж ты, бабка непутевая, про то ране не довела? Аль не ведала, что от царицы Марьи Ильинишны два царевича осталось — Федор Алексеич да Иоанн Алексеич? Тот супостат и на их государское здоровье умыслить мог. Вот отошлю тебя в Пытошную — пережечь тебя надвое!..
— Не гневись, государь батюшко, — заголосила старуха. — Я и так все, как на духу, сказываю. Не ведала я сама ране, милостивец. Только и сведала, как он, душегуб, князь Никиты сынка извел. Улька кума мне про то сказывала…
— Улька? — сказал боярин, обернувшись к дьяку. — Так то́ изветчица. А в извете про то есть?
— Не, боярин, в извете про то не сказано.
— Ну, чти дале, Иваныч. Отошли бабу в заднюю. Посля спросим.
Дьяк стал читать донос. Про умысел на царицу и царевича там ничего не было. Сказано было, что и в Смоленске и на Москве лекарь многих людей портил наговорами да зельями.
Боярин больше не спал. Государево слово каждого разбудит. Дело то́ и правда оказалось важное. И колдовство, и смертное убойство, и умысел на царский род. И князь Одоевский помянут и царский доктор Фынгаданов. А что еще на пытке откроется.
— Тут у меня, Юрий Ондреич, — сказал дьяк, — приказ изготовлен смоленскому воеводе, обыск[31] учинить, ратных людей расспросить и посацких тож про лекаря Ондрея Федотова. И ученика его разыскать, Емельку Кривого.
— Давай, ин, подпишу. А я великому государю доложу, указ спрошу — дохтура Фынгаданова допросить и боярина Одоевского. Ну, до завтрева, Иваныч. Устал я чего-то, отдохну малость. А там и обед.
Боярин встал, потянулся, ноги размял. Младший подъячий снял с гвоздя парчевую боярскую ферязь[32] и взял с полки высокую горлатную шапку. Но тут снова завизжала наружная дверь и в палату вошел подъячий. Бориско подошел и спросил, откуда он.
— Ну, кого там нанесло? — недовольно спросил боярин.
— То с Оптекарского приказа грамота. Велено тебе в руки передать, государь.
— С Оптекарского приказа? — крикнул дьяк, вытянув вперед длинную шею. — Давай, давай, скорея! — И он цепкой рукой ухватил свиток, не ожидая позволенья боярина.
— Пожди малость, Юрий Ондреич. То, ведомо, про зелье, про то, — заговорил он. — Нашли ль в ем дохтура отраву.
Боярин вздохнул, сел на лавку к окну, а дьяк поспешно сорвал печать, развернул свиток и стал читать:
«Октября в восьмой день дохтуры Степан Фынгаданов (Фон Гаден) и Михаил Грамон и аптекарь Яган Гутманш посланному зелью опыт учинили над тремя голуби: Одному голубю дали того зелья в молоке, другому в воде, а третьему смешали с мукой. И первый голубь стал блевать, и тот голубь жив остался. А второй и третий голубь спустя три часа померли. И то зелье к лекарству не годно. В нем положен мышьяк. А какие еще травы, то нам не ведомо. Какой человек будет то зелье внутрь принимать, случится ему смерть».
— Ох! Да не может того статься! — крикнул вдруг Ондрейка.
Про него все словно и забыли. Как бабку горбунью увели, он стоял в