Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И коттеджи Челси в георгианском стиле с цветами на подоконниках и кожаными чиппендейлскими диванами, под которые тянуло заглянуть – вдруг там пресловутые скелеты в шкафу.
Looking at things and trying new drinks[7].
Шел я к великолепному Альбиону извилистыми тропами: в модном, но еще демократическом МГИМО растили из меня американиста, вырастили полускандинава с ужасным шведским, но, как повелось в нашей плановой державе, загремел я на работу в посольство в Финляндии, хотя по-фински не знал ни слова. Там я тихо тосковал, штемпелюя визы в консульстве, пристрастился к гороховому супу со шкварками и разогретому клюквенному соку, которым торговали прямо рядом с лыжней в Лахти, пытался понять «сухой закон» и увязать его с пьяными в дым на улицах. И, конечно же, разинув рот, глазел на витрины (после дефицита в СССР они казались неслыханной роскошью), бегал в кино и до такой степени наслаждался свободой, что даже купил «Доктора Живаго» на английском, правда, не рискнул приобрести лежавший на другом прилавке русский оригинал, ибо его окружали Бердяев, «Грани», «Посев» и прочий антисоветский ужас, и я подозревал, что с покупателей этой секции не спускает глаз Большой Брат.
Этот страх в разных видах преследовал меня всю жизнь. Я надеялся избавиться от него, поступив в разведку и получив свободу чтения чего угодно. Так и получилось. Но в Москве эта свобода исчезала, как дым: следовало избегать любых несанкционированных контактов с иностранцами, и задница покрывалась потом, когда на скамейку рядом вдруг садился по-заграничному одетый человек. Более того, нам, разведчикам, опоре державы, категорически запрещалось давать домашние адреса. Только в перестройку, после бессонной ночи и тяжких мучений я впервые решился пригласить к себе на квартиру англичанина.
До сих пор с ужасом вспоминаю, как накануне поступления в институт международных отношений в 1952 году, прямо у Большого театра, куда я пришел считать колонны (на собеседовании интеллектуальная профессура обожала подкидывать подобные вопросики, еще мучили фамилиями генсеков всех стран мира), ко мне подошел низкорослый субъект в усиках и берете, взял под руку и залопотал: «Какой красивый мальчик! Какие у него губки! Мальчик, ты не хочешь пойти со мною в кафе-мороженое?» Боже! кто этот тип? – о сексуальных меньшинствах я тогда и не подозревал, зато, будучи воспитанным в духе чекистской бдительности, видел везде козни американской разведки. Неужели они узнали о моем желании поступить в элитный МГИМО? Попытка вербовки, тонкий подход? Поражало, что щупальца империализма проникли столь глубоко в советскую почву. Откуда они узнали обо мне? неужели мои друзья – это вражеские агенты? или американцы внедрились в приемную комиссию? Происшествие выглядело совершеннейшим ЧП, и, поскольку от родины и от партии у меня в то время не было секретов (а вы говорите, что не дурак!), я собрался вывалить всю эту детективную историю на собеседовании. Уж не знаю, какие трансцендентальные силы удержали меня от чистосердечного признания, правда, долго из-за этого я чувствовал себя неуютно – ведь не доложил! ведь предательство начинается с малого!
…В посольстве многое выглядело чертовщиной, окутанной пеленой важности и секретности: кто-то делал вырезки из газет, кто-то делал запись беседы с принятым в МИДе комическим заголовком «Из дневника N.N.». Кто-то ничего не делал, но делал вид, что сворачивает горы, на приемах все дружно напивались, а на следующий день говорили, что прием прошел хорошо, и на нем отлично поработали. А я страдал в своем консульском отделе и думал: неужели я родился для виз и справок о невыносимом положении финских трудящихся? Горьковский монолог Сатина в «На дне» о Человеке, рожденном для лучшего, крепко сидел в моих мозгах.
И в этом занудстве будней временами появлялись таинственные люди, снисходительно взиравшие на нас, тихих мышек – сотрудников МИДа, они вылезали из шикарных заграничных лимузинов, по лицам их блуждала озабоченность, словно в предвестье войны. Они негромко переговаривались на своем профессиональном сленге и спешили в Кабинет – иной буквы, кроме заглавной, и не поставить! – где сидел резидент КГБ, человек всесильный, паривший где-то высоко над послом в невидимых облаках и вершивший настоящие дела, явно не имевшие ничего общего с бумажной суетой.
О, секретная служба, как жаждал я приобщиться к твоему рыцарскому ордену, к основе основ нашего непобедимого государства, как мечтал я войти в когорту отважных и посвященных, у которых были холодная голова, горячее сердце и чистые руки!
И вошел.
Очень скоро я начал помогать разведке, и был нацелен на прыщавую долговязую девку-курьера из очень враждебного американского посольства, которую я должен был изучать и обрабатывать, постепенно завлекая в лоно. Горд я был ужасно – наконец почувствовал себя Человеком, а не клерком, наконец обрел долгожданную свободу и отныне меня не отторгали от иностранцев, наоборот, дали зеленый свет и бросили в гущу финляндской жизни. Ощущение свободы особенно волновало, моя влюбленность в фирму была посильнее страсти Ромео. Девка-курьер почему-то не спешила передавать секретные пакеты с сургучными печатями, хотя я всячески намекал ей на розовое будущее. Мой покровитель – консул Григорий Ефимович Голуб (потом Катя свела его с подругой по театру актрисой Людой, они поженились, их дочь талантливая Марина Голуб известна всей стране) был строг, как Берия, и предупредил, чтобы я не вздумал заводить с курьершей шуры-муры («КГБ знает все! Каждый твой шаг, каждый вздох! Даже у нее на квартире!») и работал на сугубо идейной (!) основе. Я и работал идейно, больше всего боясь, что она вдруг прильнет ко мне всеми своими прыщами (консул Григорий вконец запугал меня провокациями, направленными на подрыв страны). Курьершу мой платонизм, по-видимому, не устраивал, службой она дорожила, и вскоре дала мне от ворот поворот.
На лыжне с «крестным» в разведке – консулом Григорием Голубом, Финляндия, 1958 г.
Впрочем, моя ретивость, очевидно, произвела впечатление, и мне предложили перейти в кадры разведки (несколько ночей я не спал от счастья, фантазировал, видел себя в «Подвиге разведчика», когда невозмутимый красавец Кадочников бросал в лицо врагу: «Вы болван, Штюбинг!»).
Разведшкола КГБ № 101. После интенсивных занятий в МГИМО годичные курсы в разведывательной школе под Москвой показались семечками. Там снова навалились разного вида истории любимой партии, партсъезды и партконференции, «Материализм и эмпириокритицизм»[8], от которого, наверное, не раз переворачивался в гробу епископ Беркли, снова пришлось жевать отчеты генсеков и прочие партийные шедевры. Отраду душе давала превосходная английская библиотека, рисовавшая гораздо более яркую картину советского шпионажа, чем перегруженные трюизмами, до неимоверности законспирированные учебники ветеранов, перековавших мечи на орала. Лекции и школьных оракулов, и приглашенных генералов давали мало пищи уму не только из-за зашоренности выступавших, но и вследствие жуткой конспиративности, иногда напрочь лишавшей смысла почти любое выступление. Только иногда вспыхивали светлые пятна.