Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современные западные политики, одновременно призывающие и к борьбе с терроризмом и к сохранению традиционных гражданских прав, фактически оперируют парадоксом, поскольку эти цели противоречат друг другу. В таких случаях обычно говорят о политике, которая находит компромисс между двумя требованиями – призывом к бдительности и призывом к соблюдению гражданских свобод. Однако слово «компромисс» здесь неуместно. О компромиссе можно было бы говорить, если бы в обществе имелись две социальные группы, одна из которых требовала бы соблюдения свобод, включая свободу для терроризма, в то время как другая стремилась бы к ликвидации всяческих свобод, включая свободу терроризма. Но совершенно очевидно, что в нашем случае таких групп нет, – а если и есть, то обе они маргинальны. Компромисс между ними просто лишен смысла. Тех, кто верит в эти логически корректные альтернативы, обычно принимают за фриков, помешанных на свободе или на бдительности, и поэтому их мнение оставляют без внимания. «Здоровое» большинство граждан, равно как и правящие политики, верят не в эти непротиворечивые альтернативы, а в парадокс – и требуют диалектической политики парадокса. Это требование вытекает из подозрения, согласно которому политика террора носит дьявольский характер и потому требует диалектического, парадоксального ответа. Предполагается, что террористы хотят ликвидировать общественный порядок, обеспечивающий права и свободы граждан. Это значит, что они выиграют при последовательной реализации любой из этих непротиворечивых альтернатив: террор достигает своей цели и в случае, если ему будет предоставлено свободное поле для активности, и в случае ликвидации гражданских свобод путем антитеррористической борьбы.
Вопрос, является ли террористический разум действительно дьявольским, на самом деле нерелевантен. Достаточно сказать, что «мотивы террористов темны», – и тут же возникнет предположение, что за террористическими актами скрывается какой-то дьявольский разум. Важно лишь то, что как только возникает темный предмет объективной паранойи, ответ на него неизбежно будет диалектическим, парадоксальным. Следовательно, подлинно политический дискурс современной эпохи далек от обычного представления о нем. Как правило, ситуация описывается таким образом, будто в контексте рационалистической современности нормальным считается только тот, кто мыслит когерентно и в соответствии с правилами формальной логики. Тот же, кто мыслит парадоксально, подвергается маргинализации и объявляется сумасшедшим, больным или в лучшем случае «проклятым поэтом». Действительность прямо противоположна этому описанию. В наше время нормальным человеком, «центристом» считают как раз того, кто мыслит и живет, постоянно себе противореча. Пресловутая «центристская политика» есть, по сути, политика парадокса, которая лишь с трудом маскирует свой парадоксальный характер иллюзией компромисса. Каждый же, кто пытается оперировать логически корректными, когерентными и убедительными аргументами, слывет маргиналом, если не сумасшедшим, и уж во всяком случае человеком «не от мира сего», не способным к отправлению власти.
Советская власть эксплицитно объявила себя господством диалектического, парадоксального разума – в ответ на описанный Марксом парадоксальный характер капитала и товара. Ведя борьбу против конспирации капитала, коммунистическая партия разоблачает, дезавуирует и одновременно апроприирует ее, практикуя своего рода контрконспирацию, в качестве субъекта которой она занимает центральное место в обществе – место правящей партии. Коммунистическая революция подтверждает и материализует подозрение, что иллюзия открытого общества скрывает за собой закрытое, непроницаемое, темное пространство манипулятивной, конспиративной власти и прибежищем ей служит парадокс. Обнаружить, раскрыть, апроприировать этот парадокс – вот подлинно философские задачи, выполнение которых наделяет философа властными полномочиями. Советская власть должна быть понята, прежде всего, как попытка реализовать мечту всей философии со времен Платона, попытка установить власть философов. Любой мало-мальски ответственный коммунистический руководитель считал себя, в первую очередь, философом, а свою практическую деятельность рассматривал как вклад в развитие коммунистической теории. С этой точки зрения практическое поражение могло быть столь же поучительным и, следовательно, столь же ценным, как и успех. Этим власть коммунистической партии отличается от фашистских режимов, с которыми ее часто сравнивают. Будучи тоталитарными, эти режимы недостаточно тотальны. Фашистский дискурс остается софистическим: он открыто заявляет, что противопоставляет желания и интересы определенной расы или государства желаниям и интересам других рас или государств. Коммунистический, диалектико-материалистический дискурс, напротив, имеет своим предметом общественное целое. Разумеется, это не означает, что у него нет врагов, но даже указывая на этих врагов, он не отказывается от своей суверенной власти. Для коммунизма не существует некого первичного и детерминирующего его отношения типа «друг – враг». Заявляя, что оно защищает интересы рабочего класса от класса буржуазии, коммунистическое движение апеллирует к идее разделения общества на определенные классы, которая сама по себе является продуктом марксистской теории. Таким образом, коммунистическое руководство оставляет за собой право самостоятельно определять, кого, когда и почему относить к пролетариату, а кого – к буржуазии. Тотальность предполагает отсутствие врагов – за исключением тех, кого мы сознательно и намеренно сделали таковыми.
Советский Союз, действительно, понимал себя как государство, в котором вся власть принадлежит философии. Легитимность коммунистического руководства определялась, в первую очередь, тем, что оно репрезентировало определенное философское учение – марксизм-ленинизм. Другой легитимации это руководство не имело. Поэтому философствование всегда было его первейшей обязанностью. При этом марксистско-ленинское учение понималось как единство диалектического материализма, исторического материализма и научного коммунизма. Важнейшей, определяющей частью этой триады был диалектический материализм, так как две другие части представляли собой результат применения данного учения, с одной стороны, для понимания истории, а с другой, – для планирования коммунистического будущего.
Основной закон диалектического материализма формулируется, как известно, как закон единства и борьбы противоположностей. Следовать ему, фактически означает мыслить парадоксами и стремиться к максимальной и как можно более радикальной парадоксальности своего мышления. Устремленность к предельному парадоксу как к логической, языковой иконе тотальности диалектический материализм, конечно, унаследовал от Гегеля. Однако Гегель использовал блеск очевидности, источаемый его парадоксальным дискурсом, лишь для того, чтобы легитимировать современное государство, которое при этом уже не мыслилось им как парадоксальное. Согласно Гегелю, парадоксальное мышление принадлежит прошлому. В сущности, он воспроизводит здесь логическую фигуру, найденную еще Платоном или Декартом: очевидность сформулированного философом окончательного, финального парадокса («мудрейшим является тот, кто лишен всякой мудрости» или «только тот знает, что он существует, кто сомневается во всем, включая свое существование») легитимирует последующий, уже лишенный парадоксальности, логически корректный дискурс. Против гегелевской историзации парадокса в свое время выступил Кьеркегор, который показал, что парадокс веры, состоящий в том, что божественное опознается в контингентном, индивидуальном конечном существовании (скажем, в конечном существовании Иисуса Христа, неотличимом по его внешним признакам от любого другого странствующего проповедника), не может быть отнесен исключительно к прошлому.[2]Парадокс не только служит обоснованием господства, но и осуществляет его.