Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вдруг Аня откажет ему и исчезнет из его жизни навсегда? Костюрину захотелось закричать «Не-ет», он еле-еле сдержал себя… В жизни его в таком разе не останется ни одной светлой краски — всё исчезнет.
Этого Костюрин боялся. Аня тем временем подняла голову, глаза у неё были светлыми, словно бы в них натёк дождь, и произнесла коротко и тихо, неясный шёпот её поглотил шум улицы:
— Хорошо. Я выйду за тебя замуж.
«Почему всё-таки Ладожский залив так небрежно назван Маркизовой лужей? — думал Чуриллов, ловя свежий ветер, дующий со стороны моря. Над водой летали голодные чайки, кричали возбуждённо, тоскливо — крики их были похожи на плач обиженных детей. — И кто окрестил залив так? Маркизова лужа, Маркизова лужа!.. Конечно, корыто довольно мелкое, но разве пристало так обращаться с заливом — составной частью моря?» — Чуриллов вытащил из кармана плоский серебряный пряник «Павла Буре», щёлкнул крышкой: Ольга опаздывала уже на пять минут.
«Любая перемена в общественной жизни — в общественной, а не в личной, путать нельзя, любая революция, любая социальная подвижка — это насилие. Почти всегда насилие, — молча поправил он себя, — и люди гнутся, иногда уступают: нет таких, которые готовно подставляют голову под нож, даже те, у кого в черепушке совсем нет мозгов, и те берегутся. Г-господи, да это же истина, ведомая каждому извозчику, каждому пацану, что же я о ней твержу? И кому? Самому себе! Всё перемешалось, всё перепуталось. Хаос, неразбериха, озлобленность, голодные лица, обмельчание! Куда мы идём? И как изменился человек, как изменился! Впрочем, есть две почти неменяющиеся категории людей, на которых не действуют ни кнут, ни пряник, ни революции, ни широкие масленицы — это политкаторжане и офицеры. Политкаторжане — из своих убеждений, офицеры — потому что давали присягу. Впрочем…» — Чуриллов сделал несколько шагов, чётко, как в строю, развернулся, снова сделал несколько шагов, пощёлкал кнопками кожаных перчаток. На лице его отразилось замешательство.
Если бы дело было в четырнадцатом или в шестнадцатом году, это утверждение вряд ли кто смог бы опровергнуть, и Чуриллов немедленно схватился бы за револьвер, если бы кто-нибудь вздумал в этом сомневаться, но сейчас, в двадцать первом лихом году… мда-а, тут есть повод для колебаний, есть над чем поразмышлять.
Он снял фуражку, ладонью причесал короткие жёсткие волосы. Кожа под волосами гудела, будто воспалённая, фуражка придавила волосы. Чуриллов чувствовал, что устал. Голова устала, тело, руки, — вон, волосы устали, всё устало. «Чёрт возьми, чёрт возьми, — подумал он раздражённо, помял пальцами одной руки пальцы другой, расправил кожаные перчатки, пощёлкал кнопками. Женщины, конечно, не офицеры, следить за временем и быть точными им трудно, но… Не надо раздражаться, — сказал он себе, — это привычка людей с плохим наследством, тех, что зачаты пьяной ночью, они — жертвы! А ты?» — спросил он себя. Усмехнулся. Борясь с невольной этой усмешкой, сжал крупные, хорошо прорисованные губы. Одна женщина сказала Чуриллову, что у него губы эльфа. Смешно! Эльф — воздушное создание, нежный мальчик… Другая женщина прошлась по его глазам, сказала, что у Чуриллова — глаза нильского крокодила.
Может быть, может быть. С одной стороны, он офицер, а с другой? С другой, может быть, целиком уйти в поэзию, вернуться в прошлое, в акмеизм, к «Аполлону», который, естественно, будет новым. Да, к «Аполлону» надо обязательно вернуться, даже если он останется военным, — оставить флот, красных со всеми их делами и продолжить дело жизни: исследовать душу человеческую и тех, кто о ней говорил, точнее, уже сказал своё слово — Шекспира и Рабле, Франсуа Вийона и Теофила Готье. Эти творцы создали достойные одежды, соткали плащи из своих учений, познали многое, но не всё. Всё познать могут только все, а отдельные люди, даже очень прозорливые — это лишь отдельные части знания. Детали!
Он уже начал подумывать, что Ольгу не дождётся, что-то у неё случилось, возможно, товарищ Горький объявил об общем собрании сотрудников «Всемирной литературы», которое нельзя было пропустить, либо произошло нечто иное в этом же духе — подвернулась нога, сломались каблуки у любимых туфлей, умерла бабушка, неожиданно вызвали в Смольный, в Москву, в Наркомпрос к Луначарскому, ещё куда-то, в общем, причин могла быть тысяча, но Ольга всё-таки пришла. Чуриллов услышал звенящий, словно бы наполненный серебром голос:
— Прошу простить меня за опоздание, очень прошу…
Было холодно. Чуриллов не только натянул на плечи чёрною морскую накидку (по форме царской поры накидку украшали две золотые львиные головы, но в нынешнюю революционную пору львы были не к месту, и Чуриллов заменил их обычными пряжками), но и взял с собою лёгкие кожаные перчатки, купленные когда-то в Париже; Ольга была тоже одета по погоде — в непромокаемый плащ, на голове у неё красовалась широкополая шляпа.
— Ещё раз прошу простить меня, — дыхание у Ольги, как после бега, было сбитым. — Спешила и опоздала, спешила и опоздала, — она подставила щёку для поцелуя.
— Что-нибудь случилось? — участливо спросил Чуриллов.
— Ничего особенного. Один переводчик-француз должен был привезти рукопись. Но, увы, — ни рукописи, ни переводчика.
Чуриллов засмеялся.
— Французы, они такие. Пообещают луну в кармане принести, а приносят скорлупу от раздавленного куриного яйца либо вообще ничего. И обязательно сопровождают свой приход громким возгласом: «Да здравствует республика!»
Ольга взяла Чуриллова под руку. Спросила буднично, как будто речь шла о вещах третьестепенных, её совсем не касающихся:
— Ну как дело обстоит с заданием?
Чуриллов локтем прижал к себе Ольгину руку:
— Всё в порядке. Отчёт могу вручить хоть сейчас. Здесь, прямо посреди улицы.
Ольга на ходу потянулась, отогнула край широкополой шляпы и поцеловала Чуриллова в щёку.
— Большой молодец, однако!
В простом возгласе этом сквозило восхищение, и Чуриллов, который ещё минуту назад сомневался в том, правильно ли он поступает, собирая сведения о мощи красного флота, разом перестал сомневаться, в нём словно бы что-то обрезало: ведь сведения эти из России никуда не уйдут. Они тут и останутся, но зато щедро послужат тем, кто новую власть так и не признал… Чем, собственно, старая власть была хуже? Объясните! Причём соображения насчёт того, что одним нравится поп, другим попадья, а третьим поповская дочка, тут не проходят — это всё наносное, неубедительное, мнимое… Чуриллов вздохнул и произнёс сварливо-шутливым тоном:
— Сам знаю, что молодец!
— Отчёт надо отдать не мне, не мне, дорогой…
— А кому? Тому мужику, который похож на треску с плоской физиономией? — Чуриллов вспомнил самодовольного хищного человека, поселившегося в Ольгиной квартире, и неожиданно ощутил — сейчас он сорвётся. Чтобы не сорваться, начал шептать про себя молитву. Ольгин голос ушёл от него куда-то, стих, стал неприметным, звучал теперь едва слышно. Словно бы Ольга находилась далеко-далеко.