Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карел Карасек несколько раз заходил в писчебумажную лавку, ждал, пока останется с Урбанеком наедине, и спрашивал:
— Что Гелеровы? Нет от них вестей?
Алоис Урбанек качал головой.
— Странно. Ведь мы с пани Гелеровой договорились, что она напишет мне с нового адреса, чтобы я мог им иногда что-нибудь посылать… — Он замялся. Зачем говорить больше, чем нужно?
На самом деле он обещал Эльзе Гелеровой, что будет каждый месяц высылать ей деньги за аренду. Тогда он еще не подозревал, что сразу после отъезда Гелеровых в их квартиру вселится семья немецкого офицера, служащего в местной казарме, выбро сит кресло дедушки Бруно и кошерную посуду бабушки Греты, повесит на окна занавески из Ганиного приданого, будет спать на белье с ее монограммой и потребует арендную плату за писчебумажный магазин и табачный киоск. Конечно, столько, чтобы платить двойную аренду, лавка не приносила, но Урбанек бы постарался хоть чем-нибудь помочь Эльзе…
Карел не стал рассказывать Розе о договоренностях между Алоисом Урбанеком и Эльзой Гелеровой, чтобы еще больше ее не напугать. Он считал, что это могло значить только одно — Розина семья не осталась в Терезине, а из места, куда их переместили, не было возможности написать. Хоть он и не очень-то жаловал Эльзу и Гану, но ради своей Розы надеялся, что после войны они все встретятся.
В свободные минутки Роза садилась возле кресла пани Людмилы и составляла ей компанию. В те дни больная уже с трудом могла найти общий язык с миром живых, но мир умерших, о котором она день ото дня мечтала все сильней, еще отказывался ее принять.
В последние недели Людмила Караскова уже не отличала дня от ночи, не могла проглотить еду и даже питье, которое Роза терпеливо давала ей по ложечке. Она задыхалась и покой находила только в коротком похожем на беспамятство сне, от которого снова пробуждалась от недостатка кислорода.
Карел открывал мастерскую только на два часа в день, менялся с Розой у постели матери, и, хотя никто их них не произносил этого вслух, они мечтали о том, чтобы Людмилины муки закончились.
Это случилось в полдень самого короткого дня 1943 года. Людмила проснулась, посмотрела на Розу, которая пробовала чесночный суп, сваренный по рецепту из семейной поваренной книги Людмилы, на Карела, сидящего в кресле у кровати, потом устремила взгляд в окно.
С неба сыпались снежинки, кружили по воздуху, метались вверх и вниз, лепились на стекло одна к другой, и комната постепенно погружалась во тьму. Пани Лидушка закрыла глаза, но из полумрака снова появились белые хлопья, завертелись снежным вихрем, потом лавиной, которая подхватила Людмилу Караскову, дала ей наконец глубоко вдохнуть и с последним выдохом унесла прочь из этого мира.
Смерть матери принесла Карелу Карасе-ку не облегчение, как он ожидал, а сильные угрызения совести. Как можно было желать чего-то настолько невозвратного и окончательного, как смерть матери? Он правда хотел, чтобы мама перестала страдать, или просто эгоистично думал о себе и своем спокойствии?
Кроме угрызений совести, его терзали и практические вопросы. Пока мать была жива, они получали паек на двух взрослых людей. А поскольку пани Людмила в последние месяцы ела очень мало, продуктов им хватало, хоть они держали у себя Розу. Как они теперь будут обходиться с карточками на одного?
Он даже подумал о том, чтобы скрыть от ведомств и всего мира смерть матери. Похоронить ее в подвале или во дворе, и только после войны устроить достойные похороны. Но Розу эта идея привела в ужас, она заявила, что уж лучше будет голодать, но ни в коем случае не допустит, чтобы тело ее дорогой пани Людмилы было закопано где-то в углу двора, как трупик домашнего животного. Карел признал, что она права. Ему бы тоже не давала покоя мысль, что мать даже после смерти не обрела покой, да еще преследовал бы страх последствий, которые придется разгребать, если страшный обман раскроется.
Так пани Людмиле достался скромный похоронный обряд, а Карел с Розой остались одни. Сначала им казалось странным жить в доме вдвоем, не считаться с присутствием третьего, иметь возможность дотрагиваться друг до друга, целоваться и даже заниматься любовью, не прислушиваясь постоянно, не нужно ли чего пани Людмиле: повернуть на бок, дать попить или подоткнуть подушкой спину.
Но через несколько недель они привыкли к уединению, научились распознавать звуки с улицы, так что Роза уже не бросалась сломя голову на безопасный чердак каждый раз, когда за дверью слышались поспешные шаги, а Карел не боялся оставлять ее одну дома, потому что знал, что она будет сидеть там тихо, как мышка, и не будет даже приближаться к окну.
Незадолго до Рождества 1944 года Роза снова сидела со спицами в руках, но на этот раз вязала не носки. Ведь носки самых разных цветов и размеров и так уже забили целый ящик, и все сложнее становилось надеяться, что те, кому они предназначены, когда-нибудь их наденут. Теперь она вязала распашонки, чепчики и пинетки для ребенка, который, по их расчетам, должен был родиться в середине следующего года. Она пыталась казаться храброй и не реветь при мысли о том, как будет рожать совсем одна, только с помощью Карела, в таких вещах еще более неопытного, чем она сама, и как будет заботиться о малыше, если переживет роды, хотя в жизни не то что ни одного маленького ребенка, но даже котенка в руках не держала.
Карел тоже не высказывал вслух своих опасений.
— Вот увидишь, весной война уже закончится, — утешал он Розу и самого себя. — Еще до рождения ребенка немчура уйдет восвояси и мы даже успеем пожениться. А старуха Зиткова будет у нас на свадьбе свидетелем.
Роза смеялась, но от нее не ускользнуло, что Карел не решается ей обещать то, что ей больше всего хотелось услышать — что мама, Гана и дедушка с бабушкой наконец-то вернутся домой.
В начале сорок пятого восточный фронт приблизился