Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После объятий они лежали рядом голые, потные, едва касаясь телами друг друга, изнемогая от полноты жизни и в то же время зная, что третьего медового месяца у них уже не будет. Южная ночь, как стена, стояла за распахнутой настежь балконной дверью. «Если я умру раньше тебя, а я знаю, что умру раньше, — сказал вдруг Иван Дмитриевич, — не ходи за моим гробом лохматая, с ненакрашенными глазами…»
Она стала целовать ему пальцы, умоляя: «Прекрати! Не хочу слышать!» Он шептал: «Чем сильнее горе, тем больше внимания туфлям, платью, прическе. Обещай мне!» — «И не подумаю!» — рассердилась жена.
Потом она заснула. Иван Дмитриевич умиленно смотрел на ее детский рот и вянущие подглазья и вспоминал рассказ Каменского «У омута», его финальные сцены. Крестьянин, удивший рыбу в барском пруду, уже пойман с поличным, уже повесился и похоронен за кладбищенской оградой, на придорожном жальнике, но в полночь, когда засыпают его дети, приходит к своей вдове. Она ласкает встающего из могилы мужа, а сама с каждым днем худеет, чахнет. Ей уже не под силу поднять ведро воды. Наконец соседская бабка ее научила: «Ты, милая, в полночь сядь на порог, распусти волосы, чеши их частым гребнем и лузгай семечки. Он как придет, сразу спросит: что это ты, жена, ешь? Что у тебя на зубах щелкает? Ему в темноте не видать, а ты не сказывай, что семя. Отвечай: воши, мол, в голове завелись, я их вычесываю, на зуб кладу и ем. Ты ему тогда опротивеешь, он и перестанет к тебе ходить…» Узнав, что другого способа нет, вдова возвращается домой, готовит ужин, кормит и укладывает детей. Сентябрь, ночи еще теплые. В господском доме над прудом растворены окна, бой часов далеко разносится по спящей деревне. С двенадцатым ударом вдова садится на порог, распускает волосы по плечам, расчесывает их, как Лорелея над Рейном, и плачет, плачет от горя, что навеки расстается с любимым мужем, и от стыда, что именно так вынуждена с ним расстаться. Но что делать? Иначе она сама скоро помрет, а ей надо жить, растить ребятишек.
Иван Дмитриевич слушал сонное дыхание жены и думал, что не только, может быть, из упрямства или из нежелания говорить о его смерти отказалась она обещать то, о чем он ее просил. Очевидно, женское чутье подсказало ей, что лучше бы этого избегнуть.
«Что ешь, сердце мое?» — шептал он в неаполитанской ночи, дышащей лимоном и лавром. И сам же отвечал: «Вошей, милый!» — «Почему ты шла за моим гробом растрепанная, в этой чудовищной шляпке?» — «Потому что я еще нужна Ванечке…»
Послышался робкий до невнятицы крик деревенского петуха. Он, похоже, сам сомневался, что кричит вовремя, что ночная нечисть поверит ему на слово и сгинет, когда все вокруг еще объято тьмой.
Впрочем, звезды уже начинали бледнеть, среди них заметнее стала путеводная Венера, по-монгольски — Цолмон, дольше всех горящая в рассветном небе. Забыв про слушателей, Иван Дмитриевич заплетал в косицу правую бакенбарду. Жена всю жизнь пыталась отучить его от этой привычки, но жизни ей не хватило. Она лежала неподалеку отсюда, на сельском кладбище, «под кровом черных сосн и вязов наклоненных», и, как всякая любящая женщина, довольствовалась тем, что муж иногда поплачет у нее на могилке. Сама она не приходила к нему ни разу, хотя ее любовь, конечно, была сильнее смерти.
Из записок Солодовникова
У нас был запас пороха для кремневых ружей, состоявших на вооружении бригады наряду с трехлинейками. Кто-то предложил насыпать его в казенники орудий и стрелять вытесанными из камня ядрами. Баир-ван с радостью ухватился за эту идею, но, как я и предупреждал, из нее ничего не вышло. Ядер наделали множество, однако при большом количестве пороха они разлетались на куски прямо в ствольных нарезах, при малом — падали в нескольких десятках шагов. Когда же после бесчисленных экспериментов удалось найти идеальную величину порохового заряда и под торжествующие вопли наших артиллеристов три или четыре каменных шара вяло стукнулись о стены Барс-хото, не причинив им ни малейшего ущерба, вдруг совершенно неожиданно, как всегда бывает у монголов, кончился порох. Это было тем более прискорбно, что из своих старинных фитильных ружей, устанавливая их на сошки, монголы стреляют с поразительной меткостью. Правда, часть пороха еще раньше раздали на руки обладателям этих ружей, и кто-то из них отстрелил кончик уха у одного из лежавших перед воротами тигров, доказав их неспособность защитить даже самих себя. Это был наш единственный заметный успех за всю первую неделю осады.
Для наблюдения за подступами к Барс-хото мы выставили сторожевое охранение с трех сторон крепости. С четвертой, напротив главных ворот, но за пределами досягаемости ружейного выстрела, был разбит лагерь с огромной белой юртой Баир-вана в центре. Перед входом стояли телохранители-чахары с разбойничьими физиономиями и патронной музыкой во всю грудь, здесь же разбирались жалобы, совершались молебны, решались хозяйственные вопросы и производились экзекуции. Вокруг располагались штабные майханы и палатки, моя в том числе, торчали шесты с бригадными знаменами. В лагере поддерживалась относительная чистота, запрещено было испражняться не только на зеленую траву, как то предписывается ламскими уставами, но и просто на землю.
Время от времени между нами и осажденными завязывались беспорядочные и бессмысленные перестрелки, иногда какой-нибудь удалец, истерично выкрикивая в адрес гаминов достаточно невинные, на мой взгляд, оскорбления, проносился на коне под самой стеной, осыпаемый градом пуль, стрел и камней. Более решительных действий никто не предпринимал. Китайцы ждали подкреплений из соседнего Сйньцзяна, мы — снарядов из Урги. О том, чтобы штурмовать крепость без артиллерии, речи не заходило. Осадные лестницы валялись без дела, скоро я обнаружил, что их потихоньку растаскивают на дрова. Сам Баир-ван ездил охотиться на дзеренов, между тем по лагерю распространился слух, что один из бежавших в Барс-хото поселенцев, не то кузнец, не то бондарь, строит какую-то громадную пушку и китайцы возлагают на нее большие надежды.
Действительно, дней через десять они с помпой втащили на угловую башню свое изделие. Пушка выглядела впечатляюще, но в бинокль я увидел, что это грозное орудие изготовлено из двух деревянных колод, скрепленных железными обручами и покрытых зеленой армейской краской. Имелись также прицельные приспособления, на вид вполне натуральные, но, разумеется, носившие декоративный характер. Я тотчас вспомнил ту якобы жареную курицу из обмазанных глиной и обтянутых промасленной бумагой костей, которую подсунули Зудину на ургинском базаре. Эта пушка тоже была шедевром национального гения, она так походила на настоящую, что ее создатели сами пали жертвой ими же сотворенной иллюзии. Вспыхнул фитиль, мы затаили дыхание. Еще секунда, и грохнуло, брызнуло огнем, окуталось дымом. Когда дым рассеялся, пушки на башне уже не было. Ее разорвало вместе с несчастным изобретателем.и его подручными. Лишь окровавленные тряпки висели на зубцах.
На следующий день, легок на помине, прибыл Зудин. Целью его приезда был репортаж из-под стен Барс-хото, заказанный ему одной иркутской газетой. Его сопровождала высокая старуха с европейскими чертами умного костлявого лица, с брезентовой панамой на голове, но в монгольских кожаных штанах и короткополом дэли из дорогой далембы. С ними был десяток верховых, в том числе четверо вооруженных карабинами молодцов с желтыми нарукавными повязками — знаком принадлежности к отряду личной гвардии Богдо-гэгэна. Я увидел их при въезде в лагерь. По сравнению с мешковатым Зудиным старуха сидела в седле как влитая. Поймав на себе ее заинтересованный взгляд, я поклонился. Она вынула изо рта папиросу и церемонно кивнула в ответ.