Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вскрикнул, будто подстреленный, а затем вдруг стал совершенно спокоен. Если это честный выход, значит, должен быть и нечестный. Она завела любовника? Нет, ответила она, еще нет. Все было очень чинно, но она лгала своему сердцу и Богу, должна идти на зов, даже если для этого придется нарушить писаный закон.
Я вцепился в гипотезу, чтобы не принимать реальность. Вообразил, что, если я пойму ее новую жизнь, смогу помочь ей вернуться к старой. Поэтому я спросил, как часто я буду видеться с Майклом.
Она ответила, что Майкл останется со мной, и я должен часто приводить его к ней. Мы составим равномерный график, чтобы он не слишком огорчался.
Так и пошло. Более или менее. Если вам кажется, что я очень взвешенно и достойно выбрал бездействие, это иллюзия, вызванная толщей прошедшего времени. В промежутках между здравыми вопросами я кричал на нее, мы оба выли и вопили.
Наконец я спросил, к кому она уходит. Он богаче, моложе, сильнее? Лучше в постели? Добрее? Она ответила: «К Мэрион». После этого я не пытался спорить. Мэрион была учительницей пения в ее школе, худой рыжеволосой женщиной с тонкими пальцами, похожими на птичьи лапки.
Вот так все и было. Потрясение, боль, но со временем я привык. Элени и Мэрион всегда были рядом, если мне требовалась их помощь. Майкл сперва злился, но смирился, после даже обрадовался тому, что у него появился лишний родитель, а я узнал, что моя ревность сводилась к соревнованию за время и внимание, но не за любовь. У меня были другие романы, но всегда ограниченные, конечные. Ни от одной женщины нельзя требовать, чтобы она жила рядом с матерью моего сына, еженедельно делила с ней кухню и гостиную. У некоторых это получалось, у других — нет, и ни одна не задержалась надолго.
В 1999 году Элени и Мэрион перебрались в южную Францию, а через несколько месяцев умерли вместе в чистом Средиземном море. У Элени обнаружили неоперабельную опухоль, и они выбрали римский способ вернуться домой. Я бы рад столько лет спустя сказать, что это старая история, но не могу, особенно когда ее призрак явился мне. И все равно я думаю, что это был счастливый конец для нее. Настолько, насколько вообще бывает в жизни.
* * *
Через неделю после визита к «Огненным судьям» я перенес кровать в гостиную, чтобы быть поближе к работе. Просыпался и писал, а когда уставал, ложился спать. Жил ровно так, как притворялся когда-то, хотя на самом деле ничего подобного не переживал. Я жил в работе, а она — во мне, вот и все. Мной овладела кисть.
Еще я погрузился в странное полузабытье, вызванное фотографическим проектом Энни. Моя внучка делала со своей идентичностью нечто такое, чего я не мог понять: я бы такого не сделал, и Майкл бы не решился; его мама, да и мать самой Энни не стала бы. Это полностью ее ход — и способ быть британкой из Эфиопии, которая знает свое прошлое, но не привязана к нему намертво. Это привело ее к изучению цвета и сознания, о котором я никогда бы не подумал ни как художник, ни как человек. Я начал сомневаться в самом цвете, думать о нем так, как никогда прежде. Стал рассматривать спектр как случайную последовательность. Почему именно семь цветов? Мои родители могли бы мне рассказать, что причины тому нет. В радуге содержится бесконечный диапазон цветов. Семь ничуть не ближе к реальности, чем красно-белый костюм Санта-Клауса. (Он вообще-то был зеленым с серебром, прежде чем «Кока-кола» выбрала его своим посланником, если вы не знали.) А значит, между зеленым и голубым есть переходные цвета, как оранжевый и желтый стоят между красным и зеленым. Даже по грубому стандарту радуги, унаследованному нами от предков, должны быть оттенки, у которых нет имен.
Я понял, что у красок есть своя тайная история, сплетенная с историей языка и мысли. Когда начал читать об этом, понял, что среди прочего это и моя история, потому что в ней описано дивное странствие цветов, которые мы именуем «черным». У черного и белого — хо-хо! — история в полосочку, они веками использовали тонкое разделение по качеству и виду. В древности Северная Европа знала swart и blaek — злобный, заколдованный эльфами матово-черный, и плодородную яркость тьмы, которая наполняла ночь образами и благими чарами. У римлян тоже были ater и niger; от первого, ныне забытого понятия происходит английское слово atrocious, то есть «жестокий», а другой, изначально тот же счастливый и лучезарный черный, который знали и тевтоны, проявился в современном слове «негр», которое связано с расистскими лозунгами и с Нигерией.
Усилием воли я оторвался. Не хотелось рассматривать черный так, будто он исключение. Я обратился — с той же решимостью, что и Энни, — к белому. Белый — wite и blank или albus и candidus — в древности мог быть так же опасен, как черный, и столь же божественен: белизной проказы или светом маяка бурной ночью. Частично вину за постепенный переход к бинарному восприятию черного и белого можно возложить на христианскую Библию, которая недвусмысленно говорит о роли света в Творении и месте тьмы во грехе, и на последующее обожествление прибыли, ибо черный был цветом рабочего люда, а белый принадлежал аристократам.
Проговорив это вслух, обращаясь к своему холсту, я понял, что все расследование истории цветов провел по-английски. А почему не по-арамейски или ради истинного научного подхода — не на геэзе? Тому, конечно, были веские причины в моей биографии, так что не стоит себя особенно винить за это, но можно ли найти яркость в или болезненность в? Я никогда не занимался языкознанием в Эфиопии, поэтому не знал и ответа. Остаток жизни может уйти на то, чтобы распутать культурную историю цвета, к моему вящему удовлетворению, но прежде мне надо кое-что сделать, исполнить обязательства и, да, писать картины. Быть может, работа пошла бы лучше через десять лет, когда разберусь в этом захватывающем вопросе, но искусство не бывает чистым, а коммерция, как и сама смерть, не терпит нарушения своего расписания. Инвесторы Энни имели полное право рассчитывать, что я представлю работу в срок, как и она сама.
Я заказал холст побольше и окончательно превратил гостиную в мастерскую. Остальные помещения в доме стали казаться затхлыми и бесполезными, так что многие двери я закрыл и запер. Какая ирония: я хотел наладить контакт с миром, а теперь закрылся от него, но получал от этого огромное удовольствие, особенно после того, как Энни одолжила мне один из мощных компьютеров, которые у «Огненных Судей» считались предметами первой необходимости, чтобы я получил удаленный доступ к чему-то под названием «Хребет». Энни объяснила, что это железный ящик где-то на чердаке («На самом деле в старом бомбоубежище под Белсайз-Парк»), и у меня в нем появился свой кусочек, где можно хранить изображения и наброски. Еще мне выдали «доступ в режиме чтения» ко всему остальному, и я мог увидеть практически все, чем занималась ее компания, но не мог ничего там изменить, чтобы случайно чего не удалил. Поскольку «Хребет» представлял собой цифровой сейф или даже машинное отделение, я был благодарен за ограничение. При этом защита действовала абсолютная, и в один из редких моментов, когда Энни прямо что-то объясняла про компьютерную технику, она заставила меня выучить все предосторожности наизусть.