Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Драматург настойчиво возвращается к одной и той же мысли, чтобы подготовить публику к ясному пониманию финала.
Финал трагедии Шекспира — сцена придворного фехтовального состязания, на которое Гамлет отправляется без какого-либо умысла отмстить королю! — представляет собой сцепление случайных на первый взгляд обстоятельств и действий персонажей. Замысел Клавдия (у Шекспира именно злодей, а не герой-мститель расставляет сети в финале) неожиданно выходит из-под его контроля, начинает развиваться по какой-то своей, не предусмотренной людьми логике, и в итоге уничтожает всех. «Пророческая душа» («prophetic soul»)[660] Гамлета не обманулась в своем предчувствии.
В финале не герои руководят действием, но им распоряжается и не слепой случай. Но кто или что управляет всем? Гамлет прямо назвал эту силу: Провидение, Божий Промысел.
Еще одним весомым доказательством наличия у Шекспира особого замысла, полемически направленного против существующей традиции трагедии мести, являются резюмирующие слова Горацио. Так же, как у Кида, монолог построен на перечислении, но не поименном (трупов), а событий трагедии. Каждое из звеньев этой цепи получает краткую характеристику-определение. Показательно, что Горацио не упоминает среди них событие мести, факт отмщения (revenge):
И я скажу незнающему свету,
Как все произошло; то будет повесть
Бесчеловечных и кровавых дел,
Случайных кар, негаданных убийств,
Смертей, в нужде подстроенных лукавством,
И, наконец, коварных козней, павших
На головы зачинщиков. Все это
Я изложу вам[661].
В том, что произошло, мудрый Горацио не видит осуществления Гамлетом мести. События мести не было. И у него есть веские основания для такого убеждения.
Перед состязанием на рапирах Гамлет при собравшемся дворе торжественно произносит формулу отречения от умышленного зла, а значит — от мести:
Здесь, перед всеми,
Отрекшись от умышленного зла[662],
Пусть буду я прощен великодушно[663].
Тот, кому было назначено стать «мстителем», публично отрекается от умышленного убийства. Однако цепь смертей на этом не обрывается. Все, что происходит в пьесе далее, — следствие чужого «умышленного зла», которое выходит из-под человеческого контроля[664]. Финал состязания на рапирах — это мастерское и лаконичное изображение работы Божьего воздаяния. «То Божество намерения наши довершает...»
Коварные козни с неизбежностью упадут «на головы зачинщиков». Умирающий Гамлет в финале заколет короля. Однако это не месть. Это кара, воздаяние, осуществленное рукой того, кто стал достоин, чтобы через него свершилось высшее возмездие.
Отречение от мести (умышленного зла) есть истинная развязка «Гамлета» как потенциальной, но несостоявшейся трагедии мести. Божье воздаяние — это развязка уже другой пьесы. В каком же отношении, спросим мы себя, находится шекспировский «Гамлет» к канону трагедии мести Кида? Трудно вообразить более радикальное преобразование.
«Гамлет» — это пьеса об отказе от личной мести. И это главное ее новшество в трактовке сюжета мести. Но «Гамлет» — это также трагедия, в которой традиционно испытывается идея плодотворности «умышленного зла», его жизнеспособности. И — в согласии с традицией — не выдерживает испытания: умышленное зло неотвратимо возвращается бумерангом к тому, кто его породил. Мысль о пагубности умышленного зла для самого «изобретателя» проводится во всех ситуациях трагедии:
• «мудрец» Полоний «путем крюков и косвенных приемов»[665] сам себя ведет к нежданной гибели;
• не в меру «искусная совесть»[666] приводит Розенкранца и Гильденстерна на виселицу;
• мстительный и неразборчивый в средствах Лаэрт оказывается «сам своим наказан вероломством» («в свою же сеть кулик попался»)[667];
• на голову Клавдия падают его же «коварные замыслы»[668].
Совсем не то было у Кида. Эпилог, конечно, обещал злодеям вечные «казни и страдания» (акт IV, сц. 5, 28), зато пролившим не меньше крови мстителям (Иеронимо и Бель-Империи) можно было не опасаться никакой кары. Им была уготована сладостная и светлая жизнь в загробном мире.
«Гамлет» и «Испанская трагедия»: характер мстителя
Гамлет Шекспира вышел на театральные подмостки более четырех столетий назад. Все это время специалисты, ценители пытались разобраться, как все же соотносится шекспировский принц с героем классической трагедии мести. Потому что большинство понимало, что с этим «мстителем» что-то не так. Из этого недоумения в известной мере выросла и так называемая «проблема медлительности» Гамлета.
Ф. Боуэрс считал, что в Иеронимо Кид создал такого мстителя, который должен был последовательно терять сочувствие елизаветинской аудитории. Сначала вызвать у нее опасения как «алчущий крови маньяк», затем потерять ее любовь и восхищение, как только полагался на «макиавеллистскую тактику», и, наконец, лишиться всех зрительских симпатий после убийства неповинного отца Лоренцо, что уже совершенно противоречило «чувству справедливости англичан» (см.: Bowers 1971: 80—82). «Не приходится сомневаться, — писал Боуэрс, — что, безумный или здоровый, Иеронимо под конец воспринимался английской публикой как злодей и был принужден совершить самоубийство, поскольку лишь это соответствовало суровой доктрине, говорящей, что убийство, каким бы ни был его мотив, не может быть успешным» (Ibid.: 71).
Объективно трагедия мести, несомненно, демонстрирует, как герой-мститель, своевольно осуществляя свое намерение, с неизбежностью превращается в злодея: искореняя одно зло новым злом, несправедливость новой несправедливостью, он лишь множит преступления, но не исправляет мир. Но как часто взгляд театральной публики далек от искомой объективности! Идеал эпического театра возникнет впоследствии у Брехта как раз из тоски по объективному зрителю, способному к анализу.
Едва ли Боуэрс прав, описывая публику «Испанской трагедии» как постепенно теряющую сочувствие к герою. Елизаветинцам был мил Иеронимо прежде всего как образец отцовской скорби. В народной балладе, мгновенно созданной на сюжет трагедии, они заставили его проливать слезы о сыне и в ином мире.
О «чувстве справедливости» простых англичан также можно судить по мотивам, усиленным в балладе об Иеронимо:
«Иль меньшая о сыне боль, —
Я молвил, — раз я не король?»
(Ч. 2, 65-66)
И самоубийство в балладе герой совершал потому, что «торопился к сыну в путь» (ч. 2, 88), а вовсе не будучи «принужденным» к этому как «злодей»[669]. Публика любила Иеронимо, испытывала к нему сострадание, которое перекрывало ужас от ответных злодеяний, им совершенных. Шекспиру не пришлось бы реформировать трагедию мести, если бы это было