Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то между делом, не говоря громких слов и вообще не признавая это вслух, девочки помирились с Мэй. Примирению в какой-то мере способствовал и погибший в апреле брат Барбары. Никто, разумеется, не стал припоминать Барбаре, как в 1914 году она уверяла, что лишь порадуется такому исходу. Когда же это действительно произошло, оказалось, что радоваться подобным событиям невозможно и это очевидно всем. Мэй тоже не стала злорадствовать: «Я же тебе говорила!» Может, и она повзрослела; случись это в 1914 году, она бы не удержалась. В тот же день перед уроком гимнастики Мэй догнала Барбару и тихонько сказала:
— Сочувствую, очень жаль Джона.
В прошлом году Барбара фыркнула бы, отвернулась, притворилась, что не слышит. Но теперь, наверное, сочла их ссоры слишком мелочными, поэтому просто кивнула:
— Спасибо.
Больше об этом не было сказано ни слова. Но с тех пор Мэй заметила, что никто из девочек в ее классе не горит желанием продолжать травлю. Не то чтобы они подружились с ней, но не отказывались поделиться листом промокашки или передать соль. А через несколько недель Мэй попала в одну хоккейную команду вместе с несколькими девочками из ее класса, и у нее появилось с кем ходить в раздевалку с истории или дружески обсуждать тактику игры. Ей досталась роль в школьной постановке — небольшая, но со словами, и Мэри Уотерфилд из ее класса, занятая в тех же сценах, что и она, однажды всю прогулку признавалась ей на чудовищном французском (это было одним из школьных заданий), как сильно она волнуется. Потом Уинифред и Джин решили устроить представление с песнями и комическими сценками, чтобы собрать деньги для голодающих детей Бельгии, и пригласили Мэй участвовать, а Мэй уговорила Барбару прочитать какие-нибудь стихи и даже сумела прикусить язык, когда Барбара объявила, что будет читать этого кошмарного, насквозь патриотического «Горация на мосту»:
Мэй почти не сомневалась, что Барбара считает ее позорным этруском и выбрала эти стихи нарочно, но улыбалась как ни в чем не бывало и даже предложила Барбаре роль в своей сценке с влюбленными, ждущими писем. Из других классов приходили посмотреть и сказали, что им понравилось, и казалось, все заключили негласное соглашение положить конец остракизму Мэй.
А может, Барбара выбрала эти стихи в память о Джоне.
Дома тоже кое-что изменилось. В начале 1916 года правительство наконец объявило всеобщую мобилизацию. Ирландию от нее освободили — что наглядно доказывало, как сердито заявила миссис Торнтон, что случается, когда народ грозится ответить на принятие закона бунтом. И вообще, почему пацифисты Британии так покорно позволили принять его?
— Потому что они пацифисты? — насмешливо предположила Мэй. — Мама, неужели ты правда считаешь, что квакеры должны были поднять бунт?
— Нет, что ты, — спохватилась мать.
К своему удивлению, Мэй заметила, что вид у нее усталый. Мамам не полагается выглядеть усталыми. Мамы всемогущие и всезнающие; для Мэй мама как человеческое существо, притом весьма потрепанное и видавшее виды, стала совершенно новым и далеко не самым приятным понятием.
С началом мобилизации переменилось все. Один из пунктов закона о ней гласил, что призывники могут добиться освобождения от призыва по соображениям «совести». Но, поскольку нигде не уточнялось, что представляет собой отказ от воинской службы по убеждениям совести, почти всех молодых мужчин, обращавшихся за освобождением, либо отправляли в тюрьму за дезертирство, либо, чтобы отвязаться от них, переводили в небоевые подразделения. И так как эти «небоевые» подразделения могли заниматься чем угодно, в том числе и рытьем окопов, естественно, большинство отказывалось от такого перевода.
За пределами квакерских и суфражистских кругов большинство людей, по-видимому, придерживалось весьма низкого мнения об отказниках совести. Мэй вспомнила, как спорила об этом с Нелл. Разве не лучше убить единственного человека, если это спасет жизнь десяткам других людей? К тому же доводу прибегали на судах над отказниками совести. Мэй понимала, что некий смысл в нем есть, если не принимать во внимание Бога. Сложность с верой в Бога заключается в том, что приходится поступать так, как он тебе велит, даже если это кажется безумием. Надо было так и сказать Нелл. Интересно, что бы она ответила.
Тот разговор был единственным, когда Нелл сказала, что любит ее. Мэй задумалась, правда ли та ее любила. И скучала ли по Мэй все эти долгие месяцы так, как Мэй скучала по ней.
Митинги против мобилизации каждую неделю проводили в Финсбери-парке молодые мужчины, ждущие повестки. Мэй ходила почти на каждый митинг — чаще одна, но когда у матери находилось свободное время — вместе с ней. Продавая «Дейли геральд» и другие издания, выступающие против мобилизации, Мэй замечала, что с каждой неделей на митинг приходит все больше народу — или так ей только казалось? Появлялись и пропагандисты; чуть ли не всякий раз трибуну переворачивали сторонники войны. Но выступления все равно продолжались. Мэй написала об этом статью для школьного журнала, и редакция безропотно опубликовала ее; однако у девочек статья почти не нашла отклика. А Уинифред по секрету рассказала Мэй о том, что узнала от брата: кому-то в его батальоне уже довелось участвовать в суде военного трибунала над отказником совести, и брат Уинифред считал, что это просто позор.
Вот так и обстояло дело.
Солдаты с фронта обычно слали почтовые карточки. Чаще всего они приходили после большого наступления, и само их появление уже было радостной вестью, а отсутствие — бедой.
Джойс, подруга Ивлин, называла их «карточками из ада», а мисс Кент — «открытками от мертвых».
— Потому что если даже сейчас они живы, то скоро погибнут, разве нет?
Мисс Кент в прошлом году жила по соседству с Ивлин и отличалась склонностью впадать в истерику всякий раз, когда речь заходила о войне. Она приехала из городка, целый батальон из которого однажды не вернулся из боя. Так как в этом батальоне служили оба родных брата мисс Кент, ее двоюродный брат, их мальчишка-садовник и наемный работник, циничное отношение мисс Кент к разговорам о «великом самопожертвовании» и «наших храбрецах» было вполне понятным. Большинство девушек колледжа избегали ее, словно ее несчастье могло оказаться заразным. Познакомившись с этой девушкой, Ивлин сочла разговоры с ней проверкой на простую человеческую порядочность, но по мере того, как война затягивалась и нервотрепка с ожиданием писем усиливалась, начала мало-помалу терять мужество. Утешить человека, зная, что у него жених на фронте, — это ведь тоже простая человеческая порядочность, разве нет?