Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На подходах к Дрине солдат озадачил неожиданный гул «жужжащих слепней»{348}, как писал Киш. Не сразу наивные австрийцы поняли, что слышат свист первых пуль. 10 августа войска Потиорека начали операцию по переправе через реку в трех местах в 80 и 160 км к западу и югу от Белграда. У Батара переправа шла по наведенному между Боснией и Сербией понтонному мосту под военные марши, исполняемые шагающим впереди духовым оркестром. Сербский снаряд угодил прямо в середину моста, музыканты оказались в воде, некоторые погибли. Музыка смолкла.
Основная масса австро-венгерских войск скопилась к ночи на западном берегу, готовясь переправиться на рассвете под прикрытием артиллерии. Внезапно австрийцы начали бить по своим – снаряды взрывались в воде у берега и среди столпившейся пехоты. На глазах капрала Киша один снаряд разорвался в кроне дерева, под которым при полном параде собрался штаб дивизии с командиром во главе. «Боже правый! – воскликнул потрясенный генерал. – Нас чуть не убило. Отступаем!»{349} На рассвете, однако, обороняющиеся сербы покинули противоположный берег, оставив переправу через Дрину австрийцам.
Потиорека эти позорные инциденты, граничащие с фарсом, нисколько не смущали. 12 августа он с некоторым самодовольством писал в дневнике: «Сегодня началась моя война». Только 15 августа австрийцы укрепились на восточном берегу и начали, буксуя, продвигаться вперед. Алекс Паллавичини писал: «Весь горизонт в клубах дыма, поднимающегося над нашими передовыми отрядами. Вспыхивают все новые и новые костры – скирды на каждом шагу будто именно для этого и поставлены. Вражеская артиллерия поливает нас плотным огнем. Все это напоминает зрелищные полевые учения»{350}. У капрала Киша картина получалась куда более трагическая – бесконечные переходы, прерываемые лишь урывками сна в открытом поле, вся одежда и снаряжение мокрые насквозь после переправ. «Неприятель ждал впереди, а пока нам досаждали другие, куда более страшные враги: тяжелая ноша на плечах, изнеможение; колючие кусты, рвавшие в клочья одежду и кожу; жгучая крапива, голод, ночные заморозки, сменяющие полуденную жару – мы приближались к Лешнице. Иногда на пути попадались кути [избы] или разграбленные деревни. Единственный признак жизни – куры»{351}.
Вторжение в Сербию встретило масштабное вооруженное сопротивление со стороны мирных жителей. Французы прибегали к подобной партизанской войне во время конфликта с Пруссией в 1870–1871 годах, широкое распространение получила она и во Вторую мировую. Однако в 1914 году Сербский фронт оказался единственным, где она применялась повсеместно – к ярости австрийцев. Алекс Паллавичини описывал в дневнике, как в него стреляли партизаны, засевшие на большом поле в тылу австрийцев, в нескольких километрах от линии фронта{352}. В другой раз внезапно выскочивший из-за деревьев комитаджи при проходе австрийского отряда через лес выстрелил в упор в лейтенанта Гуго Шульца, который рухнул замертво. Серба тут же изрешетили пулями, однако, посмотрев на мертвого врага, австрийцы увидели широко открытые глаза и улыбку – «вероятно, от радости, что удалось обменять собственную жизнь на жизнь вражеского офицера»{353}. Большинство партизан, впрочем, действовали хитрее: выжидали, пока отряд пройдет, и стреляли в спину, сея хаос и провоцируя дикую перестрелку.
«[Наши] кинулись врассыпную, словно испуганные куры, – писал Эгон Киш, – паля вслепую во все стороны без всякого приказа. В результате ранили много своих же. <…> Стреляли всего несколько человек, но бед наделали больших. Рядом со мной капрал непрерывно дул в свисток, пытаясь остановить стрельбу. Внезапно я услышал звук падающего тела и, обернувшись, увидел, что он лежит на земле и из дыры во лбу льется кровь. Через несколько секунд он затих. Лишь 10 минут спустя свистками и криками перестрелку удалось прекратить, и мы смогли продолжить наступление. Дальше попадались страшные картины – один убитый серб, а вокруг наши раненые однополчане. Это была наша первая схватка с врагом».
Австрийцы намеревались вести войну по своим правилам. Партизанскую деятельность они считали оскорблением и боялись, что успех сербов поднимет на борьбу сочувствующие славянские меньшинства по всей империи. Поэтому в габсбургской Боснии они взяли на вооружение политику превентивных мер: сербских подданных Франца Иосифа загоняли группами на поезда в качестве заложников, угрожая массовой расправой в случае нападения комитаджи. Тем временем в Сербии командир корпуса инструктировал офицеров, как «довести до фанатизма осознание нашего морального и численного превосходства»{354}. Когда начальник австрийской разведки полковник Оскар фон Хранилович предупредил, что армия столкнется с партизанами, было решено подавлять сопротивление жесткими мерами Kriegsnotwehrrecht – «право военной самообороны».
В результате были расстреляны и повешены тысячи сербских мирных граждан, в большинстве своем невиновных. 16 августа, например, перед полковником 11-го пехотного полка предстали пятеро Tschuzen (словенских или хорватских крестьян), обвиняемых в партизанской деятельности. Полковой адъютант спросил: «Кто видел, как они стреляли?». «Капитан и десять рядовых», – тут же отозвались несколько человек. Несчастных крестьян вывели на насыпь, велели встать на колени и расстреляли{355}. У Алекса Паллавичини мы находим еще несколько подобных случаев, описанных в красках, однако было бы опрометчиво принимать его свидетельства против сербов за чистую монету. В частности, он описывает, как 17 августа его колонну обстреляли с неубранного поля. Посланный на разведку австрийский патруль вернулся с 63 пленными, в числе которых были женщины и дети (по словам патрульных, тоже державшие ружья), а также священник, якобы располагающий арсеналом гранат.
«Через час, – писал Паллавичини, – осталась только братская могила. Чтобы не смущать [наших] солдат выстрелами, пленных закололи штыками. У священника, видимо, оторвали бороду – в такой ярости были наши после учиненного над ними бесчинства. Когда днем я приехал в Лозницу, на виселице болтались 14 [сербов]. Повесить их приказал оберст-лейтенант Кокотович. По нашим войскам по-прежнему стреляли с крыш. Ненавистью к нам пропитан воздух, для них каждый из нас – враг. Население так вероломно, что выстрела можно ожидать даже от безобидного вроде бы ребенка или старухи. <…> Мы сражаемся не с 300-тысячной армией, а с целым народом. Такое впечатление, что это религиозная война. Самые активные агитаторы – священники, а самые крупные центры сопротивления – монастыри»{356}.