Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если не задавят машины да зверье не задерет – дойдё-от, – уверенно сказала Наталья Степановна, обтирая наполненную банку полотенцем. – Ты, это, не стесняйся, в долг бери. Потом отдадите. Не голодай.
– Спасибо…
Вскоре наконец-то приехали родители на «Москвиче», следом пришел «КамАЗ» с мебелью, книгами, посудой. Мы занялись рассовыванием вещей под крыши – в сарай, летнюю кухню, даже угольник, так как в избушку всё не вмещалось… Потом родители отвезли в город помидоры, перец, морковку, кое-что продали на рынке, и торговля овощами на годы стала источником наших скудноватых денежных поступлений… Потом купили две машины дров, пилили, кололи… О Диме горевать было некогда.
Поздней осенью я оказался в родном городе. Нужно было выписаться, сообщить в военкомате, что сменил место жительства.
Тянуло постучать в дверь нашей квартиры – так недавно еще нашей, – спросить новых жильцов: «Кот к вам не приходил? Белый такой, с пятном на морде… Это наш. Дима».
Не стал. Вряд ли он добрался. А если вдруг и добрался… Хотелось думать, что новые жильцы поняли его «мя!», впустили. И он лежит теперь на своем любимом месте между сервантом (тот сервант, что стоял теперь в избушке, почему-то представлялся и в оставленной квартире) и чугунной батареей, напоминающей растянутый аккордеон, мирно дремлет и как сон вспоминает наше с ним житье в темной избушке, простоквашу, тоскливую рыбалку, растрепанного воробья, которого он поймал и побрезговал съесть…
В прошлый приезд я отремонтировал лавочку возле калитки. Ее сколотили, наверное, вскоре после постройки дома, то есть лет сорок назад, и, естественно, она давно рассыпалась, на ее остатки не обращали внимания, даже гнилушки убрать ни у меня, ни у отца не появлялось мысли – других было много забот.
Родители не одобряли мужчин и женщин, стариков еще в силе, сидящих на таких вот, рядом с калитками, лавочках, о чем-то вяло и подолгу беседующих. Отец говорил про них с оттенком какой-то жалеющей иронии: «Счастли-ивые!» И он, и мама всю дорогу проторопились, вечно не успевали, хватались за новые и новые дела, и я, с детства привыкший им помогать, не сачковать, частенько недоуменно, почти досадливо про себя вопрошал: «Да сколько можно? Когда же отдохнуть?» Метко и остроумно кто-то придумал для этого сорта людей подходящее словцо – «трудоголики».
Впрочем, жизнь в своем доме, на земле поневоле делает многих если не трудоголиками, то трудягами, в противном же случае будешь коченеть зимой без заготовленных дров, тратить зарплату на базарные огурцы и перемороженную свинину, прослывешь бездельником… Наш райцентровский городок сплошь из избушек, у всех огороды, все, кроме нескольких конченых алкашей, живут по одному распорядку, одними заботами. Честно говоря, мне такая жизнь всегда не особенно нравилась. Я чувствовал себя не на месте, и наша классная руководительница, учительница географии, нигде, кажется, дальше краевого центра не бывавшая, много раз говорила: «Ты какой-то… прямо не от мира сего!»
После школы я рванул в Новосибирск (ближайший к нам миллионный город с метро), провалился на экзаменах в универ, поехал дальше – в Питер, маленько поучился на штукатура, а потом загремел в армию. Отслужив, измотанный, уставший, вернулся домой. Через три года предпринял новую попытку вырваться: послал свои рассказы в Литературный институт, прошел творческий конкурс и поступил. Теперь, получив диплом, перебрался в аспирантуру; говорят, затем оставят в институте преподавать… За семь московских лет я написал несколько повестей, довольно много рассказов; состоялись публикации в журналах, вышло три книги, я побывал на Днях русской литературы в Берлине, работаю редактором в крупном издательстве. В общем, стал более-менее известным, материально обеспеченным. Времена ожидания родительских переводов в триста-пятьсот рублей, посланных через проводницу сумок с картошкой и крепкосоленым (все-таки трое суток езды) салом превратились в воспоминания о студенческом прошлом; теперь я сам иногда спрашивал родителей в письмах: «Как с деньгами? Если что, не молчите – вышлю. У меня все отлично, готовлю новую повесть».
С прошлого лета я приезжаю сюда в первую очередь не для того, чтоб помочь родным по хозяйству, заработать на обратную дорогу и пропитание в Москве, а скорее отдохнуть от Москвы, на месяц сменить обстановку, набраться впечатлений, деталей провинциальной жизни, о которой в основном (правда, в последнее время все с большей натугой, с большей долей вымысла) писал все эти годы.
Привычные дела на огороде теперь для меня какие-то не такие. Не то чтобы я стал работать менее тщательно, по принуждению… Но вот раньше я знал: от подвязывания огурцов, прополки, пасынкования помидоров зависит урожай, небедный стол, запасы на зиму; огурцы, морковку, картошку можно сдать скупщикам и получить деньги; сейчас же в голове, даже против воли, крутится, сбивает мысль: «На базаре огурцы по три рубля за кило, помидоры – пятнадцать… Скупщики эти гроши платят, овчинка выделки не стоит, если посчитать…» Я подвязываю огурцы, обрываю у помидоров пасынки и лишние листья неспешно и с удовольствием, наверное, как обеспеченный дачник-пенсионер – для души.
У меня уже не вызывает сочувствия, а, наоборот, умиляет ежелетнее нянченье мамой никак не растущих баклажанов, перцев, дынь. Ну не подходит им здешний климат, но если маме нравится с ними возиться – что ж…
Приехав домой в прошлом году, я заметил между калиткой и палисадником с разросшейся черемухой остатки лавочки, представил, как приятно сидеть на ней по вечерам, щелкая семечки или попивая пивко, разглядывать жизнь родной улицы Красных бойцов, о чем-нибудь размышляя.
Распилил выданное отцом бревно на две половины, вкопал их на место гнилушек, прибил к столбикам оструганную доску. Сел, закурил, поерзал – удобно. Пригласил родителей и сестру, и все мы вместе разместились на лавочке. «Вот скоро состаримся с мамой, – невесело усмехнулся отец, – будем здесь кости греть». А мама похвалила: «Хорошо получилось, молодец. – Для приличия потерпела минуту и поднялась: – Ладно, надо идти. Успеем потом насидеться». И отец с сестрой тоже пошли вслед за ней. Я выкурил еще сигарету, вспомнил, что собирался сделать ограждение для гороха. «Да, надо идти», – повторил мамину фразу, но получилась она какой-то другой, какой-то ворчливой.
Нынче я уже привычно проводил на лавочке часок-другой под конец дня. Сидел с бутылкой «Клинского» и «Кириешками», глядел направо, налево вдоль улицы, на вечные избы из толстых почерневших лесин, которые погубить способен только особенно свирепый пожар, на желтые купола Спасского собора, единственной из пяти церквей нашего городка пережившей эпоху советской власти… Мне нравилось так сидеть, нравился – как гостю – ритм городка. Неторопливый, размеренный, полусонный.
Вот мужичок в мятой, интеллигентского фасона шляпе везет на тележке одно-единственное пустое ведро. Везет осторожно, будто в ведре всклень молока, тщательно объезжает колдобины, комья традиционно высыпаемой на улицу угольной золы. Но вдруг остановился, бросил тележку – ведро опрокинулось – и уставился на высокие тополя над речкой Муранкой, где, переругиваясь, перелетая с места на место, устраиваются на ночлег галки. Смотрит мужичок с таким интересом, так самозабвенно – кажется, он никогда раньше не видел этой происходящей каждый вечер картины… А вот две пожилые женщины столкнулись (знаю их, живут друг от друга через десяток дворов), остановились посреди проезжей части, – тротуара у нас как такового нет, – и разговаривают, разговаривают, точно не виделись несколько месяцев. Машины, нечастые, правда, покорно объезжают их, как задумавшуюся корову.