Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журнал «Звено» премировал Бориса Тимирязева (псевдоним Анненкова) за рассказ «Любовь Стеньки Пупсика». Его печатали белоэмигрантские «Современные записки», что, по выражению Нины Берберовой, было бесспорным знаком отличия и временным пропуском в среду правых эмигрантов. Но и для них он не стал до конца своим. Даже его монокль с буржуазным блеском многие считали советской маскировкой.
После Второй мировой Юрий Павлович продолжал необычный кросс — дружил с Обществом советских патриотов, печатался в газете «Советский патриот» и одновременно участвовал в проектах антикоммунистического общества Paix et Liberté, публиковал злые карикатуры на Сталина…
Он был со всеми и ни с кем. Он просто выживал — тихонькими перебежками, сладкими улыбочками, округлой речью (углы были только на его рисунках и холстах). Врожденным искренним дружелюбием обеспечивал себе возможность работать, выставляться, публиковаться, получать банальное удовольствие от творчества. И творил он, словно сражался, — острым глазом зоркого критика и щитом спасительного монокля.
«НЕ ЗАБЫВАЙ МЕЛОЧЕЙ!»
Монокль был лупой. Пока левый, невооруженный, глаз обозревал макромир, схватывал силуэты и прилаживал их к математической системе координат, увеличительный монокль нацеливался в самую плоть жизни, вытаскивал оттуда все сокровенное, смрадное, пульсирующее, сумасшедшее, пошлое. Все самое важное. Самую суть. Монокль оживлял то, что фиксировал профессиональный глаз официального художника. Это особое зрение, как бы сквозь разные диоптрии, помогало Анненкову создавать объемный, подвижный, кишащий деталями мир.
Его мир был переполнен аппетитными деталями даже тогда, когда сизый дистрофик-Петроград истлевал посреди ледяной пустыни, страшной тишины и голода. Нет еды, нет горячей воды, из окон дует холодом и сталью военного коммунизма, фуфайки до дыр заношены, обувь истоптана, мрак. Но художник берет карандаш, садится и смотрит в зеркало, напряженно, внимательно, так, что видны ледяные оконца и белые квадратики зимнего солнца в его левом черном зрачке. А правого глаза как бы нет — он скрыт моноклем.
Анненков глядит на себя и отогревается иронией: залысина над морщинами, четыре волоска возле губ — брился кое-как, замерзли руки. Прыщ вскочил на носу, а другой на щеке. Никакой ретуши, сгодятся оба. Галстук-бабочка в ромбиках Пьеро, сорочка без пуговиц, а может, и вовсе нет сорочки. Кульминация безбытности и остроумия — грубая самокрутка в уголке рта, матросская, большевистская. И на ней мушки газетных строчек и четыре жирные буквы «Изве» — «Известия». Иронично, неожиданно смело. Анненков нашел единственно верное применение печатному органу большевиков, уменьшив его название до размеров мухи.
«Милый Анненков, больше, больше деталей!» — требовал Михаил Бабенчиков, художественный критик, закадычный друг. «Хочешь больше деталей? Держи». В 1921 году Анненков рисует его портрет. Подвижное лицо с подвешенной на гвоздики улыбкой, лучики морщинок, хмельные глазки, вздернутая оценивающая бровь, и еще очки на лбу, в которых все бабенчиковское существо: петербургские домики, возможно Коломна, колонки, оконца, ребра жестяных крыш. Прыщ на щеке и кожаная пуговица на френче — приятный бонус критику от художника.
Юрий Анненков.
Портрет критика Михаила Бабенчикова из альбома «Портреты», 1922 г.
Деталь автопортрета Юрия Анненкова, 1922 г.
Деталь портрета Михаила Бабенчикова, 1922 г.
Рисунок «Модель» 1920 года — микромир безымянной жрицы любви. Стройная дама, знающая себе цену (и цена эта высока), поправляет прическу, глядясь в зеркало. Ее тело в обертке дезабилье пристально, в упор рассматривает самого художника. Кровать и подушка с мещанским цветком — предвкушение близости. Пока модель смотрится в зеркало, художник изучает ее мир. Чайная чашечка-арлекин — вероятно, из Вены. Пуховка и хрустальный графин с мастью треф. Коренастый стеклянный сосуд с этикеткой Guerlain Vague Souvenir. У незнакомки неплохой вкус. Этот парфюм (в переводе «Смутное воспоминание») от известной французской компании Guerlain был хитом в десятые годы. Сочетал высокие цветочные оттенки, лаванду и низкие тяжелые ноты специй и табака. Как раз для такой высокомерной расслабленной модели.
Самая лакомая деталь — инициалы «О. К.», вышитые на резинке чулка. Предполагают, что это Екатерина Карнакова, актриса «с самыми красивыми ногами», как о ней говорили. Но Анненков всегда точен в деталях. Первая буква имени — О. Это не Екатерина. И вероятно, не Карнакова. Но кто? Возможно, одна из нэпманш, которых видела Ирина Одоевцева. Зайдя к художнику в гости на Кирочную, она столкнулась в прихожей с безымянной дамочкой. Та куталась в меха, шуршала шелком, шевелила кроваво-красным порочным ртом и терпко пахла духами. Такие часто навещали маэстро. Думаю, неслучаен и сам аромат. Модель безымянна, только инициалы на чулке. От встречи с ней в памяти Анненкова осталось «смутное воспоминание» и только две буквы имени.
Портреты современников Анненкова тоже полны деталей и юмора. Эмиль Верхарн, картавивший что-то о людях и звездах на вечере в «Бродячей собаке», был зацелован публикой почти до смерти. Юрий Павлович изобразил, как он, изысканный и котоусый, брезгливо отмахивается от жирных русских поцелуев людей и звезд. Корней Чуковский вещает о литературе, упираясь головой в потолок (писатель был высокого роста), под его элегантным платочком шмыгает носом чумной венецианский доктор. Этот же доктор уже на другом портрете беспардонно сопит в ухо режиссеру и актеру Николаю Петрову, Коленьке Петеру, волшебному, многоликому. На нем черная маска, черный шелковый шапокляк, множатся его улыбки и роли, рабочие сцены ползают муравьями, и возле цилиндра парит фаянсовый чайничек цветочного мещанства, над которым так потешался Петер.
Художница Оленька Судейкина в завитках увядающего модерна. Актриса Авдиева-Плятт в кружевах нераспустившегося еще НЭПа. Балерина Спесивцева вся в быстрых прошивках карандаша — шелестит шершавой тушью ресниц в шелковых тенях клоша.
Множество дивных деталей на книжных иллюстрациях Анненкова. В «Двенадцати» Блока он рассказывает впопыхах, взахлеб, давясь от смеха и слез, о клошарах Монмартра и коньяке из «Ротонды», о шумном авангарде и Петрограде в революцию, о пропойцах с Охты и проститутках с Литейного, о Катьке и Ваньке, о разбитых стеклах, летящих из окон самоубийцах, о пугающей черной, жуткой, сдавившей горло тишине военного коммунизма.
Есть здесь и предвиденье будущего, оно зашифровано в костюме Ваньки. Он предал идеалы революции, предался порочной жизни. Теперь он — «сукин сын, буржуй». Пьет, гуляет, ходит щеголем, записался в солдаты, служит Временному правительству, получает жалованье керенками. Ванька сидит с Катькой в кабаке, пьет, целуется взасос. На нем модный френч с пухлыми карманами, ладная фуражка и бриджи-галифе с тремя пуговичками под коленкой (восхитительные анненковские детали). Он без пяти минут нэпман.