Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моцарт как пациент
«De mortuis nil nisi vere!»
(О мертвых правду или ничего — лат.).
С того страшного декабрьского дня, когда меня, доктора Николауса Франца Клоссета, пригласили из театра к постели умирающего Вольфганга Моцарта, прошло уже тринадцать лет. Мы с маэстро были хорошо знакомы. Домашним врачом Вольфганга Моцарта, если мне не изменяет память, я стал в июле 1789 года. В Вене музыкой Моцарта бредил каждый, особенно молодежь, поскольку нонкомформизм его опер, волшебной музыки маэстро подкупал всех без остатка, — разумеется, тех, у кого слева билось жаркое сердце. Что уж говорить обо мне, знавшего мастера не только по театральным подмосткам, а наяву, как доктор своего пациента.
Будучи домашним врачом Моцарта, мне довелось провести с великим композитором Вольфгангом Амадеем Моцартом последние, самые долгие и мучительные для него дни и месяцы. Именно маэстро сделал все возможное, чтобы поведать мне правду, которую все потом упорно и злонамеренно скрывали. Но по порядку.
В 1777 году, приняв решение посвятить себя медицине, я переселился из немецкого Кельна в столицу империи Вену, где стал учеником Максимилиана Штоля, прославленного основателя австрийской медицинской школы. После получения диплома я — его ассистент. В 1782 году успешно защитил диссертацию и получил звание доктора медицины. На самостоятельную практику я решился, однако, только после смерти своего учителя в 1787 году. И вскоре попал в обойму наиболее популярных врачей Вены. В 1788 году князь Кауниц назначил меня своим лейб-врачом; я также обслуживал, как эскулап, семьи фельдмаршалов Хадика и Лаудона, консультировал императорскую семью.
С моим коллегой Матиасом фон Саллабой мы работали в чудесном согласии. Как и я, он был учеником Максимилиана Штоля, представителем наиболее прогрессивной медицинской школы Европы конца XVIII века. Право на практику герр Саллаба получил в 1786 году, а через год стал популярным врачом Вены. С 1797 года он уже главный врач Главной венской больницы; в то же время я стал экстраординарным членом медицинского факультета Венского университета. Фон Саллоба был моим младшим коллегой и другом, часто со мной консультировался и в свою очередь консультировал меня.
Кстати, замечу и такой важный момент в моей жизни. Порог в доме № 10 по Грюнангергассе, первый этаж которого занимала состоятельная чета Хофдемель, где Моцарт был частым гостем, я переступил впервые летом 1789 году. Я был очарован, как герр Францем, так и его молодой и красивой женой Марией Магдаленой. Мы эпизодически виделись с Хофдемелями, я частенько бывал у них в гостях. И как врач, и как просто друг семьи.
И вот спустя много лет после смерти Вольфганга Амадея пожар в моем кабинете уничтожил все документы и бумаги, связанные с Моцартом.
Все эти напасти возникли внезапно, как будто на пустом месте с появлением аббата Максимилиана Штадлера. И эти подозрительные по никчемности беседы по теологии с М. Штадлером, и мое странное отравление от пищи, когда я чуть было не отдал Богу душу, и неожиданный пожар в кабинете, в огне которого сгорел мой письменный стол с дневниковыми записями, документы, свидетельства современников, так или иначе связанные с великим композитором. Надо признаться, я запаниковал. Мало найдется охотников, хладнокровно переживших физическое давление, периодические угрозы в расправе, и, наконец, покушение на мою жизнь, слава Богу, неудавшееся. Да, я никогда не стремился в герои, а скорее — наоборот: был самым пошлым трусом. Хорошо еще, что я отпросился в отпуск, а моих домашних — жену и детей — отослал на ту пору к ее родителям под Инсбрук.
Хуже того, обстоятельства сложились так, что я вынужден был бежать из Вены. Как говорится, с пустыми карманами и в чем был одет. Нужно было отсидеться, отлежаться там, где меня не достанут длинные руки тайных сил.
Спасение, как предчувствие подсказывало мне, могло быть только в Брюнне, куда я добирался на перекладных целых два дня. Опущу подробности, как я оказался в фамильном доме Марии Магдалены Хофдемель (в девичестве Покорной), где она жила в уединении с детьми и своими родителями. Пусть это останется тайной. Скажу только, что для Марии мое явление оказалось столь ошеломительным и внезапным, будто я с неба свалился. От пережитого у меня открылась лихорадка. Мне было так плохо, что я едва не падал от высокой температуры.
Но когда она вышла ко мне, нежданному гостю, то я в свою очередь был так сражен обезображенностью ее некогда восхитительного лица, что даже попятился назад.
Она меня узнала сразу.
— Что, герр доктор Клоссет, испугались? Наверное, подумали: «Боже ты мой! Как страшна, как ужасна!» — сказала она с улыбкой.
Но силы меня оставили, и я медленно опустился у ее ног.
— Что с вами, друг мой? — тембр ее голоса тотчас изменился. — Она склонилась ко мне, тронула лоб. — Господи, да вы весь горите, точно в огне!
Меня провели в комнату с высокой кроватью под балдахином, уложили в постель. Лихорадка моя протекала переменно: то с улучшениями, то усугублялось температурой; случались временные провалы памяти. У человека, больного лихорадкой, в этом нет ничего необычного. Но что меня поразило и очень обеспокоило, так это продолжительность моей амнезии. Видимо, сказывалось все вместе: отравление ядом, душевные переживания, физический надлом. Полуобморочные состояния длились, бывало, более часа. Все это время, подле моей постели, ухаживая за мной, давая наставления, подавая препараты, напитки, сидела служанка. Две недели обо мне заботилась, как о близкой, родственной персоне.
И как только мне становилось лучше, то мы предавались беседе. О Вольфганге Амадее Моцарте, о музыке, о театре, о детях, наконец. Вспоминали ту Вену, повседневную жизнь эпохи Моцарта. И нам становилось и грустно, и горько.
Мария Магдалина впервые рассказала мне о другом Моцарте, которого я не знал. О Моцарте, влюбленном как мальчишка — пламенно и без остатка. Мне довелось услышать откровения ее сердца. О том, как Вольфганг Амадей терзался муками совести, такими глубокими, что не мог поделиться ими. Между Марией и маэстро незримо стояла Констанция, которую он тоже по-своему любил. Мария старались облегчить его телесные муки с помощью различных микстур и нежных слов, — таков еще один дар этой светской красивой женщины. Мы с ней много и подолгу говорили, хотя и так прекрасно понимали друг друга и без слов — такое происходит с людьми в чрезвычайных обстоятельствах, когда мишура условностей слетает сама собой.
Когда я окончательно окреп, то взялся за перо и бумагу, чтобы попытаться восстановить то, что было связано с великим маэстро и безвозвратно потеряно в огне. На меня нашел зуд летописца, я был охвачен идеей фикс, очень простой: я стремился успеть записать все, что знал про болезнь и кончину Моцарта. Надо мной довлели некие силы, гнет которых и побуждал меня спешить. Я торопился закончить свои разрозненные записки, привести их в завершенный и логический вид. А потому строчил, как безумный, исписывая страницу за страницей.