Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для тех, что работали в лагере, труднее всего было с фотографиями. Правда, вахманы очень любили снимать пленных, выжимая у них лагермарки, но снимки были неважные и чаще групповые, маленькие. Ведь не попросишь же его: «Сними-ка ты меня как следует, для анкеты!» Однако и тут нашелся выход. Каждое утро к лагерным воротам подъезжал на пароконной повозке городской мусорщик за двумя пленными. Ребята изредка подменяли друг друга. Старый ворчун не отказал ни одному, кто попросился у него на «айн момент» забежать к фотографу, «а то матка очень хотела бы получить мою карточку». Фотограф, как и вахманы, охотно брал щедрые, не имеющие для пленного цены лагермарки, выполнял свою работу быстро, отдавал по квитанции очередному помощнику мусорщика. К качеству снимков никто из них не придирался, даже благодарили заранее, потому что важно было хлопцам одно…
Как волновало Алеся это одно — настоящая свобода, советское гражданство! Не только тогда, когда он заполнял и отсылал свои анкеты, дрожащей рукой надписывая немецкий адрес родного, спасительного для них учреждения. Много таких же конвертов довелось ему надписать, таких же анкет заполнить за тех, кому это было трудно. Многим друзьям и знакомым писал он письма в команды, пользуясь заранее проштемпелеванными Печкою бланками, объяснял без обиняков, что и как надо делать. Прежде всего, конечно, в ту команду, откуда он проковылял, сопровождаемый вахманом, семь километров. И часто, письма ли писал или заполнял анкеты, вспоминал он Бутрыма… Вся эта работа, опасная и волнующая, была для Алеся служением великому делу. В сообществе друзей, которых ему милостивая все же судьба послала и здесь, в новом лагере, еще дальше от дома.
Одному из французов, важному седому мосье Пуатвэну, сидевшему справа от Руневича, за проходом, полюбился почему-то светловолосый, сильный, интеллигентный на вид «русский», и он часто говорил ему на лагерном «немецком» языке, попыхивая трубочкой и задумчиво качая головой:
— О, Алекс, ду ништ фарен наш Совьет!..
Не езжай ты, значит, в Советский Союз, там надо много работать. А главное, молодой человек, в нашей жизни — это деньги.
— Geld ist alles!..[84] — говорил он, смакуя это слово, как верующий смакует «господне тело и кровь». — Во Францию едем, — вот это страна, молодой человек!..
И удивлялся старый финансист (так он называл свою профессию), даже очень удивлялся, что этот странный юноша, этот простой крестьянский сын смеется над его предложением — и сам, и с мосье Крушина…
Не всех товарищей Руневич равно уважал.
Первое место занимал Крушина. Что-то близкое было даже в том, что он и именем и возрастом напоминал Алесю брата Сергея, трагическое, загадочное заключение (а то и смерть?!) которого еще более возвысили и так чуть не легендарный в их семье образ хорошего, умного друга… Не пишет Толя о нем. Его уже, видно, нет…
Второе место после Крушины было у Алеся оставлено для Мозолька. Но тот приходил из города не часто, через воскресенье, а то и через два. Его тогда окружало полбарака, на площади или на улице непременно прибивались другие ребята, и не было возможности посидеть или походить вдвоем или втроем, с Сергеем, ближе познакомиться с этим все еще загадочным, симпатичным хлопцем.
Печку Алесь недолюбливал за сладкие улыбочки и щелканье каблуками, хотя это здесь и весьма пригодилось. Особенно неприятен он стал после того, как не выдержал все-таки и сболтнул в безменовской компании, что «Руневич тоже поэт». А те так в этих вещах разбираются, так знают белорусскую литературу, что и поверили…
В Тройном Мартыне Алесю не совсем по душе было вот что. Задание свое — обхаживать Безмена — усач выполнял так усердно, что, видимо, и сам полюбил эти выпивки, привык к ним. Алесь вообще не знал еще вкуса водки, и пьяные были ему не столько смешны, сколько противны, достойны жалости. Мартын же возвращался вечером с очередного задания иной раз изрядно под мухой, лез целоваться, как самый задушевный друг, и, как патриот до слез, затягивал любимую «Широка страна моя родная…». Особенно неприятно было то, что ему уже не хватало теперь одного помощника, мосье Жана Попёлэка, и он стал заманивать к Безмену в комнату Сергея. Крушина раз или два «для конспирации» чокнулся с ними, а молодой его друг Алеська неожиданно и горько почувствовал себя одиноким, даже как будто более взрослым, чем Сергей — сорокалетний бывалый и умный человек, поэт и коммунист…
Хотя и знал, что все это необходимо им для главного, что и Печка, и Тройной, и Попёлэк делают свое дело, каждый как можно лучше, хотя и укорял себя порой за «святость»…
Следствием Печкиной болтливости был такой случай.
Весной Крушина и его друзья почувствовали, что круг сжимается, арбайтскоманды и шталаг пустеют, а пленные, хочешь не хочешь, переводятся под надзор полиции. Угрюмый унтер Ломаз тогда не лгал у Алеся в арбайтскоманде — пленных никто не спрашивал, хотят они «освобождаться» или нет. Чья очередь подходила, тех под конвоем угоняли за проволоку. (Был даже и такой случай, что один белорус, «освобожденный» и назначенный арбайтсамтом на работу грузчиком при магазине… удрал обратно в шталаг, к своим. Его не впустили, и напуганный, сбитый с толку дядька всю ночь просидел в кустах против лагерных ворот.) Крушине и его друзьям стало ясно, что их лагерные дни сочтены. И хлопцы стали раздумывать, держать совет. Осенние страхи остались позади, почти все, что можно было для товарищей сделать с анкетами, сделано, и дожидаться, пока выгонят куда попало, не стоит.
Тройной закинул удочку у Безмена: «Нам бы работу не очень тяжелую, да чтоб вместе, и здесь, в городе…»
И вот вскоре после этого Алеся неожиданно вызвал Карнач.
Неожиданно потому, что не раз уж давал почувствовать Руневичу свою антипатию и пренебрежение. Даже Толю его он не любил.
— Напиши своему брату, — сказал как-то, зайдя на почте в их комнату, — что он большой дурак.
Хамство, да еще застигшее врасплох, всегда вызывало у Алеся в первый момент растерянность, он даже краснел. Так было и в этот раз. Справившись с собой, зажав злобу в кулак, он все же уколол:
— От вас ему услышать это будет особенно приятно.
И глянул