Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, теперь ты должна позволить мне все тебе рассказать, — услышал я слова отца, — как когда-то я рассказал все Тересе. Тогда все случилось почти так же: я сказал одну фразу, и она все узнала, так что мне пришлось рассказывать от начала и до конца, рассказывать, чтобы облегчить боль, которую причинила одна-единственная фраза. Это глупость, конечно, не беспокойся, на этот раз я не буду вдаваться в подробности. Теперь я сказал эту фразу тебе, и теперь ты тоже все знаешь. Сейчас я произнес ее обдуманно, а тогда — сгоряча. Иногда начинаешь говорить и уже не можешь остановиться, когда любишь так страстно и ответная любовь так же сильна, порой не знаешь, что еще сделать ради этой любви. Бывают минуты, когда забываешь обо всем на свете, теряешь голову и говоришь любимому человеку ужасные вещи. Потом слова забываются, — это как игра, но вот поступки не забываются. Это случилось в Тулузе (после свадьбы мы отправились в Париж, а потом на юг Франции). Была предпоследняя ночь нашего свадебного путешествия, мы были в гостинице, лежали в постели, и я без конца говорил нежности Тересе. Чего только ни говорят в таких случаях! И когда я не знал, что еще сказать ей, и при этом страстно желал сказать что-то еще, я сказал ей то, что говорят всем возлюбленным и что не приводит ни к каким последствиям: «Я так люблю тебя, ради тебя я могу убить». Она, смеясь, ответила: «А ты не погорячился?» Но мне было не до смеха: была одна из тех минут, когда любовь достигает своего предела, и шутить над этим нельзя. И тогда, неожиданно даже для самого себя, я сказал ей: «Я это уже сделал». («I have done the deed», — подумал я. А может быть, я подумал это на своем родном языке: «Я совершил поступок, и совершил подвиг, и совершил деяние. Деяние есть поступок и подвиг, а потому рано или поздно об этом рассказывают. Я убил ради тебя, и это мой подвиг. Рассказ об этом — это мой дар тебе, и ты будешь любить меня еще сильнее, когда узнаешь, что я сделал ради тебя, хотя это знание запятнает твое белое сердце»).
Ранс снова замолчал, и я уверен, что это была риторическая пауза, словно, решившись рассказать свою историю, он хотел рассказать ее спокойно и серьезно.
— Эта чертова серьезность, — серьезно продолжил он через несколько секунд. — Больше никогда в жизни я не был серьезным, по крайней мере, старался не быть серьезным.
Я потушил сигарету и зажег другую, посмотрел на часы, даже не пытаясь понять, который час. Я вернулся из поездки, поспал, а сейчас слушал чужой разговор, как слушал когда-то разговор Гильермо и Мириам, так же сидя в изножьи кровати, вернее, как слушала их разговор Луиса: лежа в постели и делая вид, что спит, так что я и не подозревал, что она все слышала. Сейчас она не знала, слушаю я или сплю.
— Расскажите о ней, — попросила Луиса моего отца. Теперь, совладав со своим страхом и раскаянием, она снова хотела все узнать — она все равно уже слышала роковую фразу. («Слушать — это опаснее всего, — подумал я. — Это значит знать обо всем и быть в курсе всего; уши лишены ресниц, которые могли бы инстинктивно опуститься, как только мы понимаем, что сейчас нам предстоит услышать что-то страшное, — всегда бывает слишком поздно. Сейчас мы уже знаем, и, возможно, это пятнает наши такие белые или, может быть, просто бледные, робкие или трусливые? сердца».)
— Она была кубинка, оттуда, из Гаваны, — сказал Ранс, — где я два года бездельничал. Вильялобос напрасно жалуется на свою память, она у него гораздо лучше, чем он полагает. («Они говорили о Вильялобосе, — подумал я. — Значит, отец знает, что мне известно то, что известно Вильялобосу»), — но, пожалуйста, не проси меня рассказывать о ней, — мне почти удалось забыть, какой она была, ее образ почти стерт из моей памяти, как и все, что тогда случилось. Да и женаты мы были недолго, меньше года, да и память у меня уже не та. Я женился на ней, когда уже разлюбил ее (если я вообще когда-нибудь ее любил), женился из чувства долга, из-за минутной слабости, это была одна из тех свадеб, которые планируются, обсуждаются, объявляются и становятся логичными и неизбежными и уже поэтому не могут не состояться. Вначале она принудила меня любить ее, потом захотела выйти за меня замуж, и я не сопротивлялся. Меня принудила и ее мать — матери хотят, чтобы их дочери выходили замуж (по крайней мере, так было в те дни). («Все принуждают всех, — подумал я, — в противном случае жизнь остановилась бы: никто не мог бы ни на что решиться. На самом деле люди хотят только одного: пребывать в спячке, боязнь возможных разочарований нас парализует».) Свадьба состоялась в церкви при посольстве, где я был прихожанином, так что это была не кубинская, а испанская свадьба, и это было плохо, но того хотели она сама и моя будущая теща, возможно, они сделали это обдуманно: если бы мы поженились по кубинским законам, то позднее, когда я встретил Тересу, мы могли бы развестись, хотя едва ли на это согласилась бы Тереса, а тем более ее мать — она была женщина очень набожная.
Ранс перевел дыхание и добавил своим обычным шутливым тоном, так хорошо мне знакомым:
— Набожные матери из среднего класса, набожные тещи — вот кто действительно связывает нам руки. Думаю, я женился для того, чтобы не быть одному; я не снимаю с себя вины, я не знал, сколько времени предстояло мне провести в Гаване, тогда я раздумывал, не пойти ли мне по дипломатической части, хотя к тому времени я еще не завершил своего образования. Потом я от этой мысли отказался и вернулся к изучению живописи. Место в этом посольстве я получил благодаря родственным связям. Я хотел попробовать себя на этом поприще, я был как перекати-поле до того дня, как познакомился с Тересой или даже до того дня, когда женился на Хуане.
Он сказал «как перекати-поле», и я был уверен, что в эту минуту, несмотря на серьезность, с которой он рассказывал свою историю, он получил удовольствие от этого забытого выражения, так же, как когда-то ему доставило удовольствие назвать меня «ловеласом», — это было в день моей свадьбы, когда Луиса разговаривала со своим бывшим парнем, которого я терпеть не могу, и с другими, — возможно, с Кустардоем, я его почти не видел в казино, — только один раз, издалека: он смотрел на Луису с жадностью, а я был далеко от нее, меня увел на несколько минут в другую комнату мой отец, чтобы спросить меня: «И дальше что?», а через некоторое время сказать мне то, что он действительно хотел сказать: «Если когда-нибудь у тебя будет тайна, или уже есть, — не рассказывай ей». Сейчас он раскрывал свою тайну, раскрывал именно ей, может быть, для того, чтобы помешать мне раскрыть ей мои секреты (какие у меня могут быть секреты, разве что секреты Берты, которые, на самом-то деле, вовсе не мои? или мои подозрения? Или Ньевес, моя давнишняя любовь, девочка из писчебумажного магазина?) или не дать ей рассказать о своих тайнах (не знаю, какие у нее секреты, если бы я знал о них, они перестали бы быть секретами). «Возможно, Ранс раскрывает сегодня свою столько лет хранимую им тайну для того, чтобы мы не раскрывали своих тайн друг другу, — подумал я, — тайн прошлых, настоящих и будущих, или чтобы мы постарались не иметь таких тайн. Но сегодня я вернулся домой тайно, без предупреждения, когда все были уверены, что я приеду только завтра, и Луиса скрывает сейчас от Ранса, что я дома, лежу на кровати или сижу в ее изножьи, возможно, слышу их разговор. Она наверняка видела меня, иначе чем объяснить то, что покрывало, одеяло и простыня были завернуты, чтобы меня укрыть?»