Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Пургин не звал ее.
– Скажи, Пургин, я красивая? – как-то совершенно откровенно спросила она непреклонного орденоносца.
– Очень, – не замедлил признаться Пургин.
– А я тебе нравлюсь?
– Ну как сказать, – замялся тот, прекрасно понимая, чем закончит разговор Людочка, он мог его воспроизвести даже дословно – словарный запас Людочки ему был известен, – конечно, нравишься. В конце концов, я тоже принадлежу к мужицкому роду-племени.
– Ты из другого рода-племени, Пургин, ты наукой еще не изучен.
– Не моя вина в этом – моя беда, – попробовал отшутиться Пургин.
– Женись на мне, Пургин, – неожиданно тоскующим дрожащим голосом предложила Людочка, – я буду тебе хорошей женой.
Хоть и был готов к такому предложению Пургин, но все равно удивился: слишком уж резко глянул на красивое, чуть припухлое Людочкино лицо, неопределенно помотал перед собой ладонью – он хотел подобрать нужные слова, но не находил их; словарный багаж мигом истончился, баул обвял, стал пустым, слов у него сейчас было меньше, чем у Людочки, и не найдя ничего, он сказал:
– Не могу, Люда!
– Почему? Я буду хорошей женой. Обещаю!
– Ты не будешь со мной счастлива, Людочка.
– Почему?
Пургин выразительно приподнял плечи: зачем же спрашивать, если он не может ответить на этот вопрос. Людочка поняла его жест однозначно.
– Я пойду за тобой, Пургин, куда хочешь. Куда ты пойдешь, туда и я, если тебя пошлют в тьмутаракань, я тихо поеду за тобой в тьмутаракань, если загонят к коми-зырянам, пойду за тобой в снега, в лед, в тундру, если в жару, в огонь – пойду в огонь! А, Пургин?
– Нет, Люда! – тихо и твердо ответил Пургин.
Но Людочка не теряла надежды.
– Пургин, можно я с тобой останусь переночевать в редакции?
– Нет, – у Пургина даже голос изменился, он и предположить не мог, что Людочка может решиться на такое.
– Интересно, а как ты можешь мне это запретить? Вот возьму и останусь ночевать у тебя в кабинете.
– Ну как тебе сказать, – Пургин замялся, лицо у него сморщилось, у рта возникли морщины, которых раньше не было, – помни только, что «злые языки страшнее пистолета».
– Помню, Чацкий, – кивнула ему Людочка, – Грибоедов.
– Ну как тебе сказать, – Пургин почувствовал, что он беспомощен, – переоценил Людочку, думал, что обойдется только знанием ее словарного запаса, а оказалось, этого мало и вообще он неверно рассчитал ситуацию. – Зачем тебе молва, которая может приклеиться? И к тебе, и ко мне. Даже если ты будешь спать в кабинете главного редактора, а я на своем дырявом скрипучем диване, люди нас все равно соединят.
– Ну и пусть!
– Ни к чему это, пойми! Станут перебирать нас, наши кости мять зубами, деснами, золотыми коронками, мусолить языками. К чему тебе это? Такая слава? Она нужна? И меня, несмотря на эти вот, – он покосился на нарядные, способные украсить любой костюм, ордена, – несмотря на эти награды, будут мусолить, – Пургин не знал, какие слова еще найти, чтобы отвадить от себя Людочку, засушить надежду, зеленым стручком поросшую в ней, не знал, что сказать, потом вдруг понял одну вещь – сработать может только это, – и сказал: – Я позвоню твоему отцу.
Расчет был верным. Людочка испугалась:
– Не надо!
– А что мне остается делать?
Людочка молча покинула комнату военного отдела: отца она боялась, хорошо помнила боль от его крепкой пощечины, – очередная попытка устроить личную жизнь ей не удалась. Еще два человека в том году нанесли ей удар под ложечку, и Людочка начала уже по ночам выплакивать свои глаза, справедливо опасаясь, что останется старой девой.
Время шло. В работе, в тревогах, в бессонном бдении – затихшая было волна арестов накатилась снова, ночью по Москве шуршали шины «черных воронов», люди опасались ходить друг к другу в гости, собираясь в круг, больше молчали, чем говорили: умное слово – серебро, а молчание – золото, за золото не сажали, многие, чувствуя кожей, сердцем, мозгом опасность, покидали свои дома, завербовывались на север, в Сибирь, растворялись невесть где, но и там их находило НКВД – у этой организации были острые глаза, хорошие уши и длинные руки.
Один «правдист» был предупрежден своим приятелем из органов – тот видел ордер на обыск, который носили на подпись, и спешно позвонил, бросив из телефона-автомата лишь одно слово: «Исчезни!», но исчезать было поздно – за «правдистом» уже тянулся хвост – два мрачных длинноногих топтуна.
«Правдист» вошел в редакцию, в охраняемый подъезд, откуда через подвал, выводящий в типографию, вышел с территории. Убедившись, что хвост обрезан, помчался на вокзал, сел в первый отходящий поезд, на который имелись билеты… Он бросил в Москве все – дом, жену, работу, ребенка, деньги – уехал только с тем, что было в кармане, – трудовую книжку оставил в отделе кадров и никак не востребовал ее, – не объявился ни словом, ни окликом, ни дыханием, – был человек и не стало его – исчез! Растворился в воздухе, закопался в землю, нырнул в воду и лег на дно – и вскоре в «Правде» о нем забыли.
Через полгода он был арестован в Курске: работал на местном кожевенном объединении инженером по технике безопасности, благо окончил когда-то кожевенно-галантерейный техникум.
От новостей об арестах по «Комсомолке» носились холодные ветры, люди застывали за своими столами, скрипели перьями, стараясь не пропустить какой-нибудь ляп, ошибку, двусмысленность или мелкую букву при переносе слов. А то уже было в одной уважаемой редакции… В тексте «на партийном собрании выступил секретарь областного комитета ВКП(б) тов. Ромазанов» при переносе выскочила тройка букв, которые не поймали даже самые зоркие глаза, получилось: «на партийном собрании выпил секретарь областного комитета ВКП(б) тов. Ромазанов». Двенадцать человек из той редакции поплатились за три несчастные буковки – всех забрали прямо в газете.
Поздно вечером из «Комсомолки» ушла тетя Мотя. Дома она не появилась. Когда, хватившись, начали ее искать, раздался звонок из соответствующего ведомства. Властный железный голос посоветовал прекратить поиски.
Пургина все беды пока обходили стороной.
Прошла зима – хлипкая, мягкая, с дождями, которые раньше в Москве вроде бы и не случались, за зимой грянула короткая жаркая весна.
На Дальнем Востоке снова сгустились тучи, начал погромыхивать гром – весна еще не прошла, а в души людей наползла осенняя хмарь, в разговорах иногда возникало незнакомое холодноватое слово, с трудом перекатывающееся во рту – Халхин-Гол.
Газеты о Халхин-Голе не давали ничего, молчали, будто такой реки