Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь кинотеатры могли свободно покупать неутвержденные фильмы и игнорировать режим, навязанный студиями в обмен на благосклонность Брина. Поэтому стал возможен совершенно другой подход к кинопроизводству. Продюсеры воспользовались возможностью и стали снимать более мрачные, альтернативные и противоречивые ленты — словом, все, что было запрещено Кодексом. Сам Кодекс еще действовал, но уже не обладал разрушительной властью. В 1966 г. 45-летний Джек Валенти, новый глава Американской ассоциации кино, решил, что надо «отправить его на свалку при первой же возможности». Позднее он отметил нечто очевидное: «От этого угрюмого, сурового списка требований и запретов исходил отвратительных запах цензуры»{277}.
В 1968 г. Валенти ввел знакомую нам систему рейтингов (G, PG, R, X)[54], но это был отнюдь не возврат к ограничениям, а наоборот — возможность снимать кино, явно неподходящее для детей, вплоть до таких картин, которые называют «взрослыми». В то же время на американский кинематограф оказал влияние импорт европейских фильмов. Глядя на популярность иностранных работ — как правило, более печальных, интеллектуальных и откровенных, — отчаявшиеся студии были вынуждены инвестировать в новый тип отечественных произведений. В результате появилось то, что историки кино называют эрой Нового Голливуда, символами которого стали картины «Бонни и Клайд», «Беспечный ездок» и «Полуночный ковбой» — все они были острыми и вызывающими. Началась новая страница в истории отрасли и культуры[55].
Экспериментальное поле в кино 1970-х гг. оказалось настолько широко, что какое-то время — как бы удивительно это ни звучало — фильмы с рейтингом X, то есть порнография, шли в кинотеатрах наравне с обычным кино. Самым известным примером стала картина 1972 г. Deep Throat («Глубокая глотка»), которая демонстрировалась в основном в тех же кинотеатрах, что и сегодняшние голливудские блокбастеры, а также имела сопоставимые кассовые сборы. Кинематограф старался уйти как можно дальше от тех дней, когда Кодекс Хейса требовал предварительного согласования каждого фильма и, само собой разумеется, обязывал режиссеров давать зрителям «правильные» ответы на все социальные вопросы.
Конечно, не все фильмы этого периода, который длился до начала 1980-х гг., оказались качественными и сохранили популярность. Тем не менее возможность потерпеть неудачу и порой эпатировать зрителя стала необычайно благотворной для отрасли, пережившей эпоху гарантированного успеха. По-настоящему великие картины появились именно потому, что режиссеры и продюсеры смогли экспериментировать и испытывать границы киноискусства. Какими бы ни были достоинства каждой отдельной ленты, многообразие идей в плане стиля и содержания впервые после 1934 г., когда был введен Кодекс{278}, стало буквально невероятным.
Антимонопольные меры редко имеют целью расчистить дорогу обновлению культурной среды. Законодательные акты стремятся развивать конкуренцию, а не духовную или технологическую сферу (в конце концов, они введены в силу правомочий Конгресса регулировать торговые отношения). Едва ли можно получить патент на инновацию в творчестве, равно как нельзя с достоверностью подсчитать показатели таланта. Но, оценивая меры, принятые правительством, не будем застревать в ловушке экономически измеримых результатов. Особенно когда дело касается информационной и культурной сферы.
Фильмы — это не просто товары вроде табуреток. Как и в любой информационной отрасли, достоинства раздробления нельзя сводить только к динамике потребительских цен, которые в краткосрочной перспективе, вполне вероятно, не будут снижаться в условиях хаоса и неэффективности. Но кто станет отрицать, что цензура имеет свою нематериальною цену? Обрел бы Голливуд свой сегодняшний статус крупнейшего распространителя искусства, если бы отрасль кино не открылась для разнообразия вкусов и идей, существующих в свободном обществе? Большой вопрос.
В конце апреля 1963 г. в огромном новом здании под названием Пентагон, в кольце D[56], перед своей пишущей машинкой сидел Дж. Ликлайдер. Он был членом Агентства по перспективным оборонным научно-исследовательским разработкам (ARPA) при Министерстве обороны США и в подтверждение образа носил популярные среди инженеров того времени очки в толстой черной оправе. Ликлайдер работал над письмом, которое он в шутку адресовал «членам и партнерам межгалактической компьютерной сети». Однако в этом письме, разосланном крупнейшим специалистам США по компьютерным сетям, он вполне серьезно утверждал: пришло время для всемирной, или межгалактической, компьютерной сети. «Я полагаю, что, по всей видимости, лишь в редких случаях большинство или даже все компьютеры во всеобщей системе будут работать вместе как единая сеть. И тем не менее мне кажется очень интересным и важным развивать возможности для совместной сетевой работы»{279}.
Возможно, это письмо звучит сегодня не слишком впечатляюще. «У нас было бы как минимум четыре больших компьютера, — писал он дальше, — и огромное количество дисков и накопителей на магнитной ленте, не говоря уже о пультах дистанционного управления и станциях телетайпа — и все это соединялось между собой». Куча подсоединенных друг к другу устройств — но что же дальше? По сути дела, «межгалактическое письмо» было зернышком того, что мы называем сегодня интернетом.
Возможно, люди преувеличивают, говоря, что открытие напоминает своего изобретателя подобно тому, как собака похожа на своего хозяина. Однако слова «хаотичный» и «причудливый» одинаково подходят и к интернету, и к Ликлайдеру — одному из его первых идеологов. Он везде носил с собой банку кока-колы, своего любимого напитка. «Ликлайдер из тех людей, которые хихикают, даже когда говорят вполне обычные вещи», — говорил его коллега Лео Беранек. Читатели помнят, что мы встретились с ними обоими во время дела Hush-A-Phone.