Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иннокентий слушал его, молча тоскуя. Вероника, разумеется, замечала, как он мрачнеет все сильней с каждым визитом Гавриила. «Ревнуешь?» — говорила, когда тот уходил, и с усмешкой трогала его плечо пальцами. А он сжимал ее пальцы своими, осыпал их поцелуями, брал каждый по очереди губами, одновременно начиная ее свободной рукой раздевать. Чем больше он ее ревновал, тем больше ему надо было успокоиться с ней. «Ну ревнуй, ревнуй, — довольно повторяла она, успокаиваясь вместе с ним. — Так ты меня еще больше восхищаешь».
За ней стали теперь присылать по утрам служебную машину. Она уезжала в институт, как на работу, — и возобновлялась тревога. Она ощущалась как запах, который остался в доме после первого же визита Гавриила и уже не покидал его, запах парфюмерии или медицины. Иннокентий принюхивался, озираясь растерянно, как будто не мог найти источник. Тот же запах исходил от косметического набора, который появился у Вероники вместе с новыми платьями, новыми вещами. Тревога стала близкой к испугу, когда Иннокентий обнаружил, что этот запах исходит уже и от работ. Ему показалось, что с ними продолжает происходить непонятное, в лицах, фигурах, даже деревьях и травах проявлялась какая-то сухая гипсовая белизна. Приступ внезапного кашля вновь напомнил ему об училище. В красках ли опять было дело? Или творилось что-то с самим воздухом, с его зрением?
12
Постепенно все работы Иннокентия перекочевали в заведение Гавриила. Был момент, когда он готов был порвать листы, лишь бы тот не увез их к себе, но сделать этого не сумел — на них была Вероника. Даже дверца кухонного шкафа (где стая голубей заполняла небо вокруг ее головы, а она пускала с ладони последнего) была снята с петель, открыв полки с пыльными стеклянными банками. Дом, ожидавший со дня на день сноса, все больше пустел. Вероника уже получила ключи от новой двухкомнатной квартиры в большом доме и перевозила туда понемногу некрупные вещи; старая рухлядь была ей там не нужна. Гавриил убедил ее купить современную обстановку для начала в кредит, сам он пока даже уплатить ей за картины не мог, у него не было свободных денег, объяснял он, все приходилось тратить сейчас на институт. Все чаще она и ночевать оставалась там. Гавриил лишь ненадолго привозил ее на еще не виданном в здешних местах черном американском внедорожнике, с эскортом хриплых от возбуждения собак, чтобы оставить Иннокентию необходимые продукты. Задерживать ее тот не решался — не чувствовал себя вправе. Способность, так восхищавшая еще недавно Веронику, теперь ему постыдно отказывала. Ему мешал ее новый вид: она сделала короткую модную прическу, волосы стали белокурыми, пополневшее лицо подрисовано макияжем. Но даже если он в минуту близости старался закрыть глаза, чужой, незнакомый запах лишал его силы. И как ей было об этом сказать? Она утешала его кисло и снисходительно. Зато не раз выговаривала ему, не понимая, почему он перестал рисовать — но это он мог объяснить еще меньше. Не получалось, вот и все.
Оставаясь в одиночестве, Иннокентий бродил по разоренному дому среди вещей, брошенных за ненадобностью, как он сам, потерянный и опустошенный. Он совершенно не представлял, как и где будет жить, когда не останется этого дома; сама Вероника с ним будущего не обсуждала, как будто оно подразумевалось без слов. А он и заговаривать не решался. Зачем он, в самом деле, был ей, такой, нужен? Бесполезная собака, готовая тереться о ее ногу, лишь бы погладила иногда, потрепала за ухом? Письма из дома почему то давно перестали доходить, он словно не замечал и этого, так до сих пор и не узнав, что его родители, как было предсказано, умерли в один день, а если точней, в ночь, не проснувшись от угара — захмелевший отец раньше времени закрыл вьюшку.
Необъяснимо пропавшая картина не давала ему покоя. Он боялся, что она, так и не найденная, может погибнуть вместе с разрушенным домом. Но еще невыносимей было представить, как она, в последний момент обнаруженная, попадет в надутые резиновые руки Гавриила. Вероника не раз давала понять, что она об этой картине помнит. Мысль о ней, нынешней, не наполняла его таким ревнивым отчаянием, как воспоминание о сияющих волосах, разметавшихся по облачной шкуре, об улыбке, лукаво проглядывающей в уголке губ — и об этом солнечном рыжем пятнышке под животом. Отчаянное желание все таки найти, увидеть картину сейчас, немедленно, вдруг наполняло его мучительной, забытой силой. Обнадеженный, он вновь и вновь начинал тыкаться по разным углам, переставлял сломанные табуретки, стулья, перешагивал тряпичную, ватную ветошь, разбросанную, как на цыганской стоянке, спотыкался о пустой футляр от швейной машинки «Зингер», о вещи, которых прежде не существовало. Грохотала от нечаянного удара садовая лейка, перекатывалась, чтобы устроиться рядом с ржавой самоварной трубой и вечнозеленым банным веником, нога вдруг запутывалась в скакалке. В чулане на Иннокентия однажды упала откуда-то сверху большая птичья клетка. Он некоторое время тупо держал ее в руке, смотрел на желтое перышко, прилипшее к остатку помета, что-то пытался вспомнить.
Опустошенный, он взял лист бумаги, попробовал по памяти набросать то, прежнее ее лицо. Кончилось тем, что он пририсовал к нему новую короткую прическу, протянул от ушей тесемку и завязал бантиком на затылке. Потом мелко порвал лист, бросил клочки в печку, поджег, стал ворошить кочергой угли. В комнату пошел дым: он забыл открыть вьюшку. Распахнул форточку, чтобы проветрить, и, не раздеваясь, лег на кровать. Постель теперь он не убирал весь день.
Приближался вечер, но еще было светло. Возможно, он ненадолго вздремнул. Прохладное дуновение заставило его открыть глаза. Перед открытой форточкой вздымалась легкая кисейная занавеска. В комнате было сумрачно, однако обои на стенах розовели, точно их коснулось закатное солнце. Воздух был полон трепетом оживших пылинок. Иннокентий перевернулся на спину, чтобы найти источник света.
Нагая прекрасная женщина улыбалась ему сверху, из-под потолка. Она раскинулась на жарком мохнатом облаке, разрумяненная, как бывает спросонья. Сияние исходило от волос, растрепанных больше обычного. В воздухе вновь отчетливо проявился головокружительный, опьяняющий запах — запах мандариновой свежести.
«Ты? — проговорил Иннокентий беззвучно, не в силах раскрыть рот. — Где ты пряталась?.. Я так и знал, — продолжал он, не дожидаясь ответа. Ты еще прекрасней, чем я воображал». — «Ты вообще меня все время выдумываешь, — усмехнулась она. — До сих пор не хочешь понять, что на самом деле я стерва». — «Не говори так!» — испуганно попросил он. «Стерва, еще какая». Сияющие частицы воздуха отозвались ее смеху тихим перезвоном. «И мне, между прочим, нравится быть стервой. Вообще настоящей. Не знаю, лучше ли, хуже, чем ты думаешь. Живой. Ты не хочешь знать правду, в этом, может, твое счастье». — «Да, да! — подтверждал он, не вникая в смысл, — незаслуженное, необъяснимое счастье. Я всегда изумлялся, не понимал, что ты могла во мне найти, и ждал неминуемого разоблачения. Я без тебя, оказывается, не жил, — говорил он. — Видишь, и рисовать не могу… ничего не могу». — «Какой ты все-таки дурачок, — снисходительно улыбнулась она. — Лег, даже не разделся. Ты что, не хочешь, чтоб я спустилась?» Иннокентий в замешательстве уже готов был сказать, что он ничего не сможет — и лишь тут, наконец, осознал, что на самом деле давно может…