Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Когда в июне 1941 г. я прочла М. Ц кусок поэмы (первый набросок), она довольно язвительно сказала: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро», очевидно полагая, что поэма – мирискусническая стилизация в духе Бенуа и Сомова, т. е. то, с чем она, может быть, боролась в эмиграции, как с старомодным хламом. Время показало, что это не так.
* * *
Попытка заземлить ее (по совету покойного Галкина) кончилась полной неудачей. Она категорически отказалась идти в предместия. Ни цыганки на заплеванной мостовой, ни паровика, идущего до Скорбящей, ни о Х, ни Горячего Поля, она не хочет ничего этого. Она не пошла на смертный мост с Маяковским, ни в пропахшие березовым веником пятикопеечные бани, ни в волшебные блоковские портерные, где на стенах корабли, а вокруг тайна и петербургский миф – она упрямо осталась на своем роковом углу у дома, который построили в начале 19 в. братья Адамини, откуда видны окна Мраморного Дворца, а мимо под звуки барабана возвращаются в свои казармы курносые павловцы. В то время, как сквозь мягкую мокрую новогоднюю метель на Марсовом Поле сквозят обрывки ста майских парадов и
* * *
Еще одно интересное: я заметила, что чем больше я ее объясняю, тем она загадочнее и непонятнее. Что всякому ясно, что до дна объяснить ее я не могу и не хочу (не смею) и все мои объяснения (при всей их узорности и изобретательности) только запутывают дело, – что она пришла ниоткуда и ушла в никуда, ничего не объяснила…
* * *
И только сегодня мне удалось окончательно сформулировать особенность моего метода (в Поэме). Ничто не сказано в лоб. Сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух строчках, но для всех понятных.
* * *
И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возможным раззеркалить ее, во всяком случае, по одной линии. Так возникло «лирическое отступление» в Эпилоге и заполнились точечные строфы «Решки». Стала ли она понятнее, – не думаю! – Осмысленнее, вероятно.
Но по тому высокому счету (выше политики и всего…) помочь ей все равно невозможно. Где-то в моих прозаических заметках мелькают какие-то лучи – не более.
…на этом маскараде были «в с е». Отказа никто не прислал. И не написавший еще ни одного любовного стихотворения, но уже знаменитый Осип Мандельштам («Пепел на левом плече»), и приехавшая из Москвы на свой «Нездешний вечер» и все на свете перепутавшая Марина Цветаева… Тень Врубеля – от него все демоны XX в., первый он сам… Таинственный, деревенский Клюев, и заставивший звучать по-своему весь XX век великий Стравинский, и демонический Доктор Дапертутто, и погруженный уже пять лет в безнадежную скуку Блок (трагический тенор эпохи), и пришедший как в «Собаку» Велимир I… И Фауст – Вячеслав Иванов, и прибежавший своей танцующей походкой и с рукописью своего «Петербурга» под мышкой – Андрей Белый, и сказочная Тамара Карсавина. И я не поручусь, что там в углу не поблескивают очки Розанова и не клубится борода Распутина, в глубине залы, сцены, ада (не знаю чего) временами гремит не то горное эхо, не то голос Шаляпина. Там же иногда пролетает не то царскосельский лебедь, не то Анна Павлова, а уж добрѝковский Маяковский, наверно, курит у камина… (но в глубине «мертвых» зеркал, которые оживают и начинают светиться каким-то подозрительно мутным блеском, и в их глубине одноногий старик-шарманщик (так наряжена Судьба) показывает всем собравшимся их будущее – их конец). Последний танец Нижинского, уход Мейерхольда. Нет только того, кто непременно должен был быть, и не только быть, но и стоять на площадке и встречать гостей… А еще:
Проза Анны Ахматовой до сих пор остается наименее изученной частью ее творчества. Среди многочисленных исследований, посвященных Ахматовой, почти нет специальных работ, анализирующих ее прозу. Едва ли не единственной остается статья Л. А. Мандрыкиной «Ненаписанная книга. «Листки из дневника» А. А. Ахматовой», изданная в 1973 году. Такое отсутствие литературоведческих интересов к ахматовской прозе отчасти объяснимо отношением самого автора к своему творчеству: считая себя прежде всего поэтом, она относилась к своим прозаическим опытам с известной долей осторожности.
«Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Я или боялась ее или ненавидела. В приближении к ней чудилось кощунство или это означало редкое для меня душевное равновесие.
В первый раз я написала несколько страничек прозой, вернувшись из Ташкента. Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я не удержалась и описала эту мою с ним встречу («Столицей распятой // Иду я домой»). Тогда же возникли «Три сирени» и «В гостях у смерти (Терийокки)». Все это очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зошенку. Он велел убрать грибоедовскую цитату и еще одно слово и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом» (РНБ, ф. 1073, ед. хр. 46).
На самом деле первый прозаический опус Ахматовой – рецензия на книгу стихов поэтессы Надежды Львовой «Старая сказка» – относится еще к 1914 году. В дальнейшем она не раз обращалась к жанру рецензии, писала отклики на книгу Э. Г. Герштейн «Судьба Лермонтова», писала о стихах близкого ей по духу поэта Арсения Тарковского.
На страницах отечественной периодики печатались, начиная с 30-х годов, так называемые «пушкинские штудии» Ахматовой.
Пушкиным она занималась, можно сказать, всю жизнь, но особенно активно – с середины 20-х годов, когда путь ее собственным стихам был закрыт. Некоторые из ее пушкинских работ были напечатаны – «Последняя сказка Пушкина» (1933), «„Адольф” Бенжамена Констана в творчестве Пушкина» (1936), наконец, представленная в настоящем издании статья о «Каменном госте» (1958). Другие – «Пушкин и Мицкевич» (30-е годы), «Пушкин и Достоевский» (1949) (по словам И. Н. Томашевской, возможно, самое значительное из того, что она написала о Пушкине) – стали жертвами огня. Сгорела статья «Последняя трагедия Анненского» и почти готовая книга автобиографической прозы. Таким образом, участь ахматовской прозы еще более печальна, нежели удел ее стихов, которые с трудом, но все же можно было вспомнить и записать при наступлении очередного «сравнительно вегетарианского времени».