Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У вас в квартире наверняка тоже есть такой домовой: ведь параллельный мир – он всюду, за очень малыми исключениями. Я спрашивала свою подругу Авдотью Андреевну – у нее есть. Часто звонят и спрашивают. Фамилия Авдеюк. Пол неизвестен.
Как-то раз, давным-давно, я купила стиральную машину какого-то скандинавского производства, шведскую, наверно; у них тогда была маркетинговая мода на панибратство.
В инструкции для пользователя – на почти русском языке – стиральная машина обращалась ко мне на «ты» и разговаривала доверительно. «Здравствуй! Я – твоя стиральная машина. Прежде чем начать мною пользоваться, внимательно прочти инструкцию до конца».
Я прочла. «Спереди у меня расположены четыре кнопки и два циферблата». «Слева наверху, над кнопками, ты найдешь выдвижной ящик с двумя отделениями». «Перед стиркой отдели светлое белье от темного». «Налей в меня средство для смягчения белья».
Я зачиталась и даже увлеклась: по жанру инструкция была ближе всего к софт-порно.
«Если ты не хочешь, чтобы я дула горячим воздухом, отключи эту функцию».
«Во время отжима я могу начать сильно содрогаться и даже подпрыгивать; во избежание этого укрепи меня путем фиксации ножек к полу (скобы А1 и А2 прилагаются)».
«По окончании стирки я подам продолжительный звуковой сигнал в виде гудка; его громкость ты сможешь регулировать».
«Не допускай попадания в меня детей и домашних животных!»
О сила простодушного искреннего слова, о сила прямого обращения и замены пустого «вы» сердечным «ты»! Каких-то семь или восемь страниц этого нескладного лепета, и я уже сроднилась с ней, она стала мне странно родной, как становится порой почти близким случайный спутник, с которым разговоришься в электричке, возвращаясь с букетом пионов с дачи, а потом он – досада какая – сходит на станции Кушелевка, а тебе ехать до Финляндского. Она уже почти женилась на мне, эта автоматическая, с фронтальной загрузкой, на пять кило сухого белья особа, и хорошо, что я женщина, а если бы я была мужчиной? Как бы сложились – или как осложнились – наши с ней отношения?
А под конец, когда она уже практически стала человеком или, во всяком случае, глубоко вошла в мою жизнь и дала почувствовать, как она мне необходима, она вдруг делала последний рывок и проявляла чудо самопожертвования, самоотречения и какого-то высшего, почти уже и недоступного человеку смирения:
«А когда я стану не нужна тебе, отрежь у меня электрошнур, открой дверцу и вынеси меня на место сбора мусора»…
…День, что ли, сегодня такой; я вспоминаю ее, думаю о ней; я думаю, что чему-то, пожалуй, я могла бы у нее поучиться. А я даже не помню, как ее звали.
…а когда я стану не нужна тебе, отрежь у меня электрошнур…
В конце восьмидесятых – когда все казалось возможным и вообще цвело и обещало – я дала какой-то газете интервью. Спрашивали про литературу или историю, и я сказала, что, будь моя воля и имей я возможность, я издала бы такую книгу: ХХ век в письмах, причем один год – одно письмо.
Это было бы очень трудно, потому что были десятилетия, когда письма лгали; ничего нельзя было правдивого написать. И в дневниках-то лгали, боясь арестов и обысков, а уж в письмах врать сам бог велел. Но все же как-то, может быть, всенародно удалось бы собрать такую книгу, сказала я. Есть же литературные архивы, есть чердаки с сундуками. И вообще, какое счастье и какой страх – читать чужие письма. Это как заглядывать в чужие окна – и стыдно, и любопытно, и как в кино. И там чужая, другая, единственная и неповторимая чья-то жизнь.
И вскоре после этого интервью меня разыскал какой-то человек (я до сих пор не знаю, кто он) и дал мне толстую пачку писем: почитать. Может, пригодится. Мне не пригодилось, письма я прочитала и вернула. Все они были написаны одной женщиной, жившей в Рязани: имени ее я не помню, так что пусть она будет Марьей Васильевной. Я так и не поняла, кто она, и что, и откуда, и кому она писала, а таинственный посланник ничего мне не захотел объяснить. Работала Марья Васильевна водителем трамвая, но жизнь ее была преисполнена духовными и культурными запросами. Писала с орфографическими ошибками, но ее интересовало все – от каких-то напечатанных в газете стихов до похорон А. Ф. Лосева, на которые она отправилась в Москву как на торжественное событие, и стояла в культурной толпе, и благоговела.
Но одно письмо я выпросила себе. История, рассказанная в нем, чем-то ударила меня в сердце. Двадцать пять лет прошло, расскажу.
Перескажу.
У них там в Рязани, в одном из разваливающихся домов напротив автобусного вокзала, жил себе художник с женой и детьми. Долго копил он деньги на спальный гарнитур. Жена хотела, чтоб было все – и тумбочки с двух сторон двуспальной кровати, и шкаф-гардероб с внутренним зеркалом, и резьба, и чтобы все было так богато, так художественно. И вот он накопил деньги и поехал в Москву, походить по антикварным магазинам.
Тогда вся Фрунзенская набережная была сплошным антикварным магазином. Всякая чудная рухлядь продавалась там задорого: и «пламя», и черное с золотом, и белое с золотом, и на кривых львиных лапах, и с крыльями грифона. Там были кровати, комоды, кресла, овальные и восьмиугольные столы, столики-сороконожки, столики-боби-ки, консоли, вазы, люстры, хрустальные нити, статуэтки, картины, часы, и все такое прекрасное, прекрасное.
И он бродил среди всего этого великолепия с толстой пачкой денег во внутреннем кармане пиджака, зашпиленном булавкой, чтобы не вытащили в метро, и цепким глазом художника выискивал самое лучшее. И там, в Рязани, жена, понятно беспокоясь об этой скопленной многолетним трудом пачке, волновалась и мечтала, представляя себе, как волшебно преобразится их супружеское ложе, как таинственно, по-новому ляжет полоса лунного света на тихо сияющий лак тумбочки, как обновится их любовь, как обзавидуются подруги.
И в одном из магазинов, у задней стенки, он увидел скульптуру. Белую, мраморную, в человеческий женский рост. Юдифь с мечом.
И пропал.
Уж наверно, наверно он слыхал про Пигмалиона, изваявшего и полюбившего Галатею; это даже в школе тогда рассказывали; был такой расхожий набор романтических мифов, безвредный и потому доступный для советского человека: для юношества – Орфей и Эвридика, для женщин бальзаковского возраста – верная Пенелопа, ждущая мужа из странствий, вот и Пигмалион тоже; Май Фэр Леди, кто же не знает.
Но одно дело быть в курсе, а другое – насмерть влюбиться в каменную женщину. И когда я говорю насмерть, я имею в виду: насмерть.
Художник спросил: сколько? – Столько-то. Поторговался, но все равно выходило дорого, так дорого, что денег не хватало; он послал жене телеграмму: вышли еще. Она забегала, занимая у соседей и друзей: наверно, красного дерева, наверно, с завитками, с бронзовыми накладками!
Он купил свою любовь на все огромные деньги; осталось только на билет в Рязань и на грузчиков. Юдифь замотали тряпками, но грузчики были советские, пьяные, неквалифицированные; когда ее волочили по платформе и запихивали в вагон, кончик меча отбился.