Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый вечер, подведя скудные итоги дня, я шёл прогуляться, заходил за Морисом, и мы отправлялись к церковной колокольне – приземистому мощному зданию. Оттуда было видно шоссе, петлями уходившее далеко вглубь равнины, и проезжавшие по нему грузовики с солдатами. Они шли с юга, и иногда это были длинные колонны санитарных машин. Мы теперь не получали новостей из Экс-ле-Бена: почта перестала приходить, поезда подрывали, и никто больше не мог никуда уехать.
Морис уверяет меня, что как-то вечером видел партизан у себя в гостинице, они приехали на трёхколёсной машине, все в кожаных куртках, с пистолетами, с ПП, в горных ботинках с шипами. Они были хорошо вооружены и очень оптимистичны; они сказали, что иногда им приходится тяжело, но осталось потерпеть всего несколько недель.
Как-то вечером я привез в отель огромную связку книг на багажнике велосипеда, стащив их из магазина специально для макизаров. Я был немного удивлён, что у них находится время на чтение, но Морис объяснил, что книги предназначались в первую очередь для раненых, которых лечили в пещерах в горах и которым нужно было чем-то себя занять.
С того момента, как задержали того человека, милиционеры больше не возвращались. Через несколько недель Морис сказал мне, что его расстреляли, заведя за стену какой-то фермы. Весь тот день мне было плохо, а в голове была такая же пустота, как когда-то в Ницце; у меня было ощущение, что ничто не имеет смысла и плохие люди всегда одерживают верх.
Немцы уже почти не выходят из лагеря, там у них какая-то беготня. Булочник проводит дни, наблюдая за ними в бинокль со своей крыши. Он говорит, что видел подошедшие танки, много танков.
К вечеру об этом знает вся деревня, и начинается паника. Мурон убеждён, что немцы собираются устроить в Р. укреплённый лагерь, чтобы блокировать наступление союзников. Через несколько минут таких разговоров наша маленькая деревня превращается в последний немецкий бастион перед Берлином – если нас освободят, Третьему рейху точно не выстоять.
– Придётся жить в подвалах, – говорит фермер, – и кто знает, как долго. Но америкашкам плевать на это, они всё крушат не глядя, проходят как бульдозер – им по барабану, сдохнем мы или нет.
Я этого деревенского олуха знаю – через день выговаривает мне, что его газета приходит не вовремя, это настоящая чума. Папаша Фландрен сначала орёт на него, а потом объявляет, что в ратуше с помощью школьной учительницы смастерили американские флаги. Флаги скоро понадобятся – говорят, войска всего в пятидесяти километрах отсюда.
Боже мой, ведь война и правда скоро кончится. Они выглядят серьёзно, когда произносят эти слова. Интересно, действительно ли они верят в них? Понимают ли они, что значат эти слова? Я пока не решаюсь даже произнести их вслух и едва осмеливаюсь думать про это из какого-то глупого суеверия – как будто бы слова, как воробьи, могут навсегда упорхнуть в страну несбывшихся надежд, если говорить слишком громко.
В одиночестве подбиваю счета в пустом магазине. Мансёлье засели наверху. Амбруаз мается, расхаживая туда-сюда по квартире, но чаще всего даже не выходит из своей комнаты. Он больше не включает радио, и я давненько уже не слышал Филиппа Анрио.
За железными ставнями стоит летняя ночь. На площади, не обращая внимания на комендантский час, что-то обсуждает группа молодых людей. Вдали неясный, далёкий рокот, идущий откуда-то из-за гор, – быть может, это приближается война, как та лавина, от которой я надеялся спасти Франсуазу и которая накроет нас всех.
Я хочу спать, уже поздно, а я на ногах с пяти утра. Завтра всё по новой, снова нужно будет крутить педали по дорогам… Кстати сказать, у меня получается всё быстрее и быстрее подниматься в гору – ещё несколько месяцев таких упражнений, и я сделаюсь чемпионом по велоспорту.
Вот и всё, с подсчётами покончено. В начале тетради красуются безупречно ровные цифры, выведенные каллиграфическим почерком мадам Мансёлье: линии прочерчены линейкой, итоги подбиты красным наверху каждой страницы. С некоторых пор эту стройную красоту сменили мои каракули. Оттираю чернильное пятно и, проведя горизонтальную линию, отделяющую один день от другого, пишу завтрашнее число.
8 июля 1944 года.
– Жо!
Мне будто бы слышится голос Мориса, но это невозможно: в это время он ещё спит, а когда Морис спит, я тоже сплю, так что всё это сон и…
– Жо! Да проснись же ты, чёрт!
На этот раз я открываю глаза. Вдали раздаётся гул, словно на нас надвигается нечто величиной с гору.
Распахиваю приоткрытые ставни. На площади по-прежнему пусто. Уже светает, но солнце ещё не взошло, сейчас тот предрассветный час, когда всё на земле стряхивает с себя остатки ночного сна.
Щурюсь, пытаясь разглядеть что-нибудь в темноте. На меня смотрит брат, кроме него на площади нет ни единого живого существа.
– Что стряслось?
Морис улыбается:
– Они ушли.
Как же просто это произошло – настолько просто, что я почти разочарован. Я ожидал большего действа, большего шума. Я думал, что войны и погони должны заканчиваться чем-то вроде оперного представления с выразительными жестами, заламыванием рук, эффектными позами, – а вот и нет.
Одним прекрасным летним утром я выглянул в окно, и оказалось, что всё кончено, я свободен и никто больше не пытается меня убить. Теперь я снова мог вернуться домой, ездить на поездах, бродить по улицам, смеяться, звонить в дверные звонки, играть в шарики во дворе школы на улице Фердинан-Флокон – разве всё это мне больше не интересно? Нет, если хорошенько подумать, это мне больше не интересно. Последние несколько месяцев я управлял книжным магазином, и это всё-таки было куда увлекательнее, чем все мои прежние занятия.
Я сбежал к нему, и мы пошли в деревню. Перед булочной собралось целая толпа молодёжи с велосипедами, нарукавными повязками, где было вышито «F.F.I.»[67], и маленькими