Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты воспо-ой, воспой,
Жаво-о роночек… —
это, прижав руку к щеке, неестественно тонким голосом пела Устинья Колпина и горестно морщила красное, мясистое лицо.
— Играй, милочек, играй… В девках я эту песню певала, когда с дружками гуляла. Голосок был у меня, го-о-спо-ди-и! Куда все делося, бож-же-м-мой!
Кое-кто смешливо фыркнул, но жалостливая Лиза прикрикнула:
— Цыц! Страдает же человек, пусть ее.
И на Устинью все посмотрели молча, точно плач ее о жавороночке предал забвению дневную свирепость Устиньи и всю ее скандальную славу.
— Может, уже хватит пенья, — просительно заметил Шмалеву Володя Наркизов. — Когда доклад-то начнешь?
— Они к песням привыкли, надо половчее, а то разбегутся все, — скороговоркой отвечал Шмалев и вдруг перешел на бравурный марш.
— Ай-ай! — испуганно подскочил маленьким телом «дедунька» Никодим Филиппыч, присоединившийся к веселью с неразлучной липовой колодкой, на которой, по стародавней привычке, он плел для себя полудетского размера лапоточек. — Ай, мехи у машины надорвешь. Нельзя так, красавец.
— Помилуйте, естественное дело! — ответил, весело тряхнув головой, Шмалев. — Этот марш каждая захудалая гармонь в Испании при бое быков исполняет.
— Чего, чего? — встрепенулся старичок. — Где это быков бьют?
— В Испании, дедушка, — словоохотливо повторил Шмалев. — Есть такая жаркая страна…
— Испания, — почти благоговейно повторил Володя, впиваясь взглядом в лукаво подмигивающее лицо Шмалева.
— Что ж это, на продажу бьют? — приставал дедунька.
— Зачем на продажу? Не дураки, — почему-то усмехнулся Шмалев. — Просто для забавы. Так и называется: бой быков. Ба-альших денег стоит!
— Стоит за такое зверство еще и деньги платить! — с сердитым недоумением сказал Володя.
— Не веришь? — живо спросил Шмалев и очень свободно, как будто делал привычную и приятную работу, начал рассказывать, как «по десятку за один вечерок» бьют быков в испанских цирках.
— Способный хитрец! — шепнул Баратов Никишеву.
— Десяток быков, говоришь? Добра-то что портют! — не выдержав, вскрикнула длинная, остроносая, с большим животом, старшая сноха Никодима Филиппыча.
— Засохни пока! — осадил ее щупленький старичок. — Куда же это, красавец, убиенное-то мясьцо они потребляют?
— Чудак! Там на него глядеть не хотят. Просто особый конюх сгребает его вилами и — собакам.
— Собакам? — ахнув, подскочил дедунька и даже уронил колодку. — И жирное, поди, мясцо-то, красавец?
— А то как же! Чем бык жирнее, тем потехи больше.
— Вот государство, вот благодать-то!. — молитвенно произнес дедунька и от зависти даже защелкал языком. — Собак первосортной бычиной кормят.
— А в нашей столовой навар увидишь только в свят день до обеда! — злорадно взыграло пронзительное сопрано Устиньи Колпиной.
— А у кого и есть, так свою живность заколоть не смеешь, пальчиком ее не тронь! — громко и заносчиво сказала младшая сноха дедуньки, крепко сбитая толстушка с черными, как пиявки, бровями. Ее поддержало несколько голосов, и недовольный разговор пошел согласно, как песня, начатая баяном.
— Человек лукавее, чем о нем пишут в отчетах и газетах, — щекоча тонким клинышком бородки шею Никишева, зашептал опять Баратов. — Строй жизнь по каким хочешь высоким принципам, но оставь каждому его долю страстей и наслаждения.
Его узкое лицо довольно и почти плотоядно щурилось, как при лакомой находке.
Дима, с капельками пота на вздернутом носу, блестя очками, в трудолюбивом и многозначительном молчании записывал в блокнот.
— Да что это базар какой развели! — возмутилась Лиза. — Ворчат, ноют… не отдохнешь.
— Видно, каждому свое, — резко сказала Шура. — И какие глупые разговоры! — продолжала она, поправляя на лбу мягкую черную прядь и страдальчески морща длинные брови. — Стыдно вас слушать, какие вы все жадные! Только бы вам жрать, чтобы по грудь в сале… брр!..
Она содрогнулась от внезапного отвращения.
— Ты, девушка-красавица, чем людей срамить, подумала бы, что люди не чурки, любят умные речи слушать, — укоризненно произнес дедунька, тряся седой головкой с желтой, как воск, плешью. — А ты, Борис, еще про эту… как ее… Испанию побольше расскажи, — веско попросил он Шмалева и грозно поднял крючковатый палец, приказывая покорному своему роду — сыновьям, снохам и внукам, — чтобы не смели мешать, а сам, наставив ухо, приготовился слушать.
Дима Юрков, лихорадочно спеша, записывал в свой блокнот:
«Колхозный культурник рассказывает увлекательно, со вкусом. Перед глазами встает жаркая далекая Испания. Плодороднейшая земля, благодатное солнце. Горы плодов, зерна, цветов. (Так, так, молодец, товарищ культурник!) Только у нас найдется такое сочетание: интерес к Испании и… лапти — прадедовское крестьянское ремесло. Эти беседы — целый университет на приволье. Неожиданностей, какие бывают у нас, никакой гений не выдумает…»
Дима Юрков записал еще несколько понравившихся ему фраз и подробностей, быстро щелкнул фотоаппаратом, сунул свой блокнот в карман и заторопился уходить: картина деревенской беседы показалась ему настолько «освоенной», что долее здесь ему было делать нечего.
— Хорошая страна! — изрек Никодим Филиппыч. — Ей-богу, расчудесная там жизнь!
Он снял с колодки уже готовый лапоточек и, поиграв им в воздухе, спросил:
— А как туда в гражданство перейти? Со всем, так сказать, семейством.
Шмалев развел руками.
— Ишь как разманило! Ну, брат, я в таких делах не мастак. Может, комсомол наш тут более в курсе… Володя, что скажешь?
Наркизов встал, пошатнувшись. От терпкого, обидного недоумения, от внезапной ненависти к хихикающему дедуньке у Володи закружилась голова, и кровь, как бы вскипев, ударила в виски.
— Вот что… — начал он, глотнув воздуху. — Нам тут о диких обычаях рассказали… и довольно стыдно нам хвалить их!.. Мне противно это… вот что!
— Верно, Володя, правильно! — нарочито-громко одобрила Шура и, полуоборотясь к Шмалеву, спросила с резким смешком: —А ты откуда свои сведения добыл?
Шмалев поклонился с грустным достоинством обижаемого, но сдержанного человека.
— Дайте срок, Александра Трофимовна, представлю вам гору книг, где из слова в слово напечатано то же, что и я рассказываю, — о солнце, урожае в Испании и прочих вещах.
— Хорошему у нас никогда не поверят, красавец, — одобрил дедунька Шмалева и, вытягивая в лиловатой полутьме юркую головку, сказал нахохлившемуся Володе: — А ты, сынок, молод еще, чтобы людей судить.
— Лучше на свете не жить, чем быть твоим сынком! — огрызнулся Наркизов.
— Каков актер? — шепнул Никишев Баратову, поведя бровью в сторону Шмалева.
— И ведь неуязвим, хитрец! — шепотом восхищался Баратов.
— А насчет неуязвимости еще проверим… — усмехнулся Никишев и, привстав, слегка откашлялся, чтобы обратить на себя внимание.
Володя обернулся и посмотрел на него взглядом, полным надежды. Шмалев пожал плечами, глянул исподлобья, будто удивляясь и не понимая, что московский гость может внести в простодушную деревенскую беседу о том, о сем.
— А знаете, Шмалев, — непринужденно заговорил Никишев, — Александра Трофимовна, как всякий внимательный слушатель, справедливо выразила некоторое сомнение по поводу добытых вами