Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вправду, барон, вернувшись домой, извинился и удалился к себе в кабинет, где пил коньяк в одиночестве. Ольга Аггеевна дала понять дочери, чтобы та оставила их наедине с тенором, и та покорно ушла, но лишь затем, чтобы подглядывать за ними, выбрать момент, когда их поведение стало недвусмысленно указывать на адюльтер, и…
И как раз в этот момент, лицемерно заплакав, Лиза позвала отца.
Взбешенный барон, застав жену в объятиях «заезжего фигляра» (вот почему легенда, рассказанная мне Лизой, привела барона в раздражение — от упоминания итальянского певца в связи с собственной родословной у него портилось настроение, и без того не радужное), навешал тому оплеух и готов был выбросить из дома; а коварная Лиза весьма вовремя позвала к месту событий Гурия. Ему-то барон и приказал спустить певца с лестницы. Гурий же, имея более определенные указания от своей бывшей любовницы (за что ему было обещано очень соблазнительное вознаграждение), задушил итальянца, посмевшего отвергнуть Елизавету Карловну (прислуга в доме уже дала показания о том, что Гурий был левшою, и то же сказал судебный врач, исследовавший труп Фомина).
Ольга Аггеевна, ставшая свидетельницей всего этого кошмара, сражена была нервной горячкой и упала тут же в припадке; ее перенесли в спальню, и уж более она в себя не приходила до самой смерти.
Барон, прекрасно понимая, что разглашение всей подноготной происшествия покроет несмываемым позором всю его семью и сделает его главным подозреваемым, тем не менее отверг идею о том, чтобы вынести и спрятать труп. Но вынужден был согласиться на предложение Гурия Фомина. Тот рассказывал, что знаком с судейским, парнем головастым, который может придумать, как отвести от них всех подозрения.
Призвали этого судейского. Людвига Маруто-Сокольского, который, не имея достаточных средств к существованию, дополнительные средства добывал, покровительствуя хозяевам нескольких трактиров неподалеку от Окружного суда: улаживал их неприятности с полицией, вел переговоры с конкурентами, предупреждал об облавах и тому подобное. За что имел бесплатный стол во всех этих трактирах и некоторую денежную мзду.
Барону несколько полегчало, когда он увидел перед собою знакомого своей дочери, танцевавшего у них в доме на балах. Маруто, оценив обстановку, тут же послал Гурия на бойню за кровью, облил залу, макнул в кровь ножик и вложил его в руку убитого, уверив, что следы крови непременно наведут следствие на ложную дорогу. Что и случилось, надо отдать должное практической сметке Людвига. Одежду тенора, кроме брюк и белья, что были на нем надеты в момент убийства, сожгли и бросили в урну на улице, вместе с бычьим пузырем (одну из дорогих пуговиц с сюртука тенора Гурий прихватил себе на память).
И все шло по плану, расписанному Маруто-Сокольским; полиция еще долго безуспешно искала бы подозреваемого с ранениями, из которых могла обильно излиться кровь… Но тут, как на грех, я в присутствии всех своих коллег обмолвился о том, что проводятся уже опыты по разделению крови человека от крови животного.
И Маруто понял, что от меня надо избавляться. Разработан был план, согласно которому я должен был быть скомпрометирован — чтобы не вызвали доверия мои опыты, если я решу самолично исследовать доказательства. А в результате я должен был сам отказаться от расследования и передать дело Маруто-Сокольскому.
Лиза, прибежав ко мне на Серпуховскую и не найдя меня там, передала горничной для меня записку, вызвав на свидание; в гостинице одурманила меня и опием, и любовным угаром, а убедившись, что я — без чувств, дала знак Гурию. Тот должен был порезать мне руку, а сам — сыграть роль трупа, якобы убитого мною человека, чтобы держать меня впоследствии на крючке и спровоцировать, в случае необходимости, мое бегство. Гурий отправился в ближний, хорошо ему знакомый кабак — «Три великана», выпил там для храбрости, затем — в гостиницу, где сделал черное дело, и вернулся опять в трактир.
Я был прав в своих выводах: обыскав меня, чтобы забрать записку от Лизы, Гурий не удержался и украл мои часы. С которыми и был задержан, прогуливая свое вознаграждение. А у Сони-модистки, не умея противиться своей преступной сущности, стащил елизаветинский серебряный рубль, так — на память.
Выслушав все это, я одно лишь спросил у Баркова:
— Могу ли я увидеться с Лизой? С Елизаветой Карловной?
— А нужно ли, Алексей Платонович? — пряча глаза, поинтересовался Барков. — Вам-то ничего, а ей неприятно…
— Если она не будет возражать…
Барков вздохнул и пообещал мне устроить это свидание, пока Елизавета Карловна содержалась еще у себя дома, но под охраной, до перевода в замок.
И через несколько часов я уже держал ее за руку.
Войдя в комнату, где она находилась под стражей, я невольно отпрянул: передо мной сидела она. Та самая рыжая дьяволица, которая пришпоривала меня на пути в преисподнюю жаркой грозовой ночью. Белокожая бестия, причесанная по моде елисаветинских времен, она бесстрашно взглянула мне прямо в глаза и тряхнула рыжими кудрями. Я не сразу признал в ней ту самую Лизу, с которой когда-то, совсем недавно, танцевал на балах и вместе шутил над прочими ее кавалерами. Только глаза ее, бархатные, темно-фиолетовые, как цветки «анютиных глазок», были такими же, как раньше, но прежде я видел в них огонь жизни, а теперь они горели бедой и гибелью.
Войдя, я опустился перед ней на колени и взял за руку. Она лишь дернула головой, но не отстранилась.
Оба мы молчали; я не знал, что говорить, а она, верно, не хотела. Да, хоть и придуманное ею, проклятие Елисаветы настигло ее семью сто лет спустя.
Внезапно она хрипло рассмеялась:
— Ну что, Медведь? Вы ведь не догадывались, что я рыжая?
Я помотал головой, не в силах отвести глаз от ее медных кудрей.
— Неужели вы так же глупы, как и все мужчины? — презрительно спросила она. — Я рыжая, как и моя прапрабабка.
Она повернула голову, и я увидел на туалетном столике болванку с надетым на нее пепельным париком.
— К рыжим волосам идет белая кожа. А смуглянкой можно стать от румян, — и, запрокинув голову, она снова хрипло рассмеялась.
Я не знал, как вести себя, пока не понял, что ее смех перерос уже в настоящую истерику. Она обмякла, и сползла с кушетки, потеряв сознание, а я так и держал ее на руках, пока откуда-то не явился доктор с нашатырным спиртом.
Мне велели уйти.
На следующий день я стоял навытяжку перед прокурором, господином Залевским. Маруто-Сокольский так и не был еще пойман, где он скрывается, никто не знал.
— Этот мерзавец убедил меня передать ему дело, оклеветав своего товарища, господина Плевича, — сказал Залевский. — Он опасен, и вам следует поостеречься.
За все время моей службы в судебной палате он впервые поднял на меня глаза.
— Вам полагается небольшой отпуск, — мягко продолжал он. Я и не знал, что он может быть столь приветливым.
Я уж было собирался отказаться от отпуска и заверить, что готов приступить к работе, как вдруг кивнул: