Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты жонглируешь нами: сталкиваешь, чтобы мы умирали во имя Тебя, разлучаешь, чтобы мы молились о спасении Тебе.
Кто Ты, Господи??? Ты воистину неисповедим!!!..
Глава 15
На бумагах, свернутых в рулон, стоял знак копии.
Их собственноручно перепечатал и подписал канцелярский служащий штаба, куда доносили информацию о понесенных потерях, в том числе человеческих жертвах, на линии фронта.
Выписки, скрепленные печатью, с внесенными, приписанными, дополнениями сообщали, что имя «Констан Дюмель» было указано в качестве адресата, которому следует в случае гибели или пропажи без вести состоявшего в такой-то военной части такого-то полка добровольца Пьера-Лексена Бруно, 1920-го года рождения, направить имеющееся в личном распоряжении солдата имущество на день его смерти или признания пропавшим, в том числе которое погибший, умерший, пропавший без вести укажет сам. Согласно волеизъявлению Бруно, он хотел, чтобы в случае его кончины Констану вернулись неотправленные письма, которые Лексен писал ему и матери, если таковые окажутся, а также подаренный крестик.
Сухой канцелярский текст сообщал, что грузовики и обозы с раненными и больными попали под авиаудар немецких войск, о чем стало известно из обмена сводками между соседними фронтами. Согласно документам, имеющимся в распоряжении и сообщающим о наличии среди больных и раненных солдат части, среди направляемых на лечение значился Бруно, Пьер-Лексен, номерной жетон такой-то, зачислен в часть от такой-то даты. Диагноз: острая вирусная инфекция печени неуточненная. В часть еще не возвращены личные номерные солдатские знаки погибших. Иные документы, касаемые факта смерти, будут направлены в адрес Констана Дюмеля позднее.
* * *
Очередной день во время вечерней службы в церкви выдался пасмурным. Накрапывал частый неприятный дождь. Он колол ладони и шею, словно тонкая и острая игла медицинского шприца вводила под кожу смертельную ядовитую инъекцию, состоящую из мук и боли невосполнимых человеческих потерь. На фронте погибли трое мужчин, знакомых Дюмелю прихожан. Их родные, убитые горем, с суровыми лицами, стали посещать церковь всё реже, пока не исчезли совсем. Паства уменьшилась. Люди боялись верить напрасно: они молились за жизнь и здоровье родных в оккупации, на фронте, в эвакуации, а потом получали скорбные вести, что их уже нет в живых или о них ничего никому не известно. Отворачивались ли они от Бога или уходили в собственные размышления, переосмысливая веру в Спасителя, Констан не знал. Он оставлял им свои тревоги, понимая, что личным участием не сможет помочь всем и каждому в отдельности: собственное горе каждый должен пережить по-своему, его же задача — молиться за почивших и не давать парижанам окончательно пасть и разрушить свой мир и мир вокруг них. Выжившие, здравствующие еще здесь, на Земле, обязаны проживать жизнь за и ради оставивших нас, вопреки всему верить в вечное спокойствие, обретаемое под дланью вселюбящего Господа. Сегодня Он прогневался на Свое творение, столкнул Своих детей друг с другом и не дает стихать Своей же каре уже третий год. Он смотрит, как Его дети убивают друг друга: душат в лагерях смерти, топят в холодных водах, рвут живьем на части. Он не останавливает это зверство.
За что, Боже?… За что…
Любовь и ненависть, эти разные, непохожие противоположности не могут буйствовать в двух сердцах. Потому что у человека сердце всего одно.
Констан любит Бога. И ненавидит его.
Он почти что отрекся от Него. И Он — первый, к Кому обращается, чтобы разделить свою боль.
Дюмель утонул в своей скорби. Ее водоем очень глубок и тёмен. Он никогда не выкарабкается из него, с головой погруженный в мутные, тягучие воды. Ему только и остается, что держать над чернотой дрожащую ладонь и тянуться ею к небу. Кто-то невидимый держит его за руку и не отпускает — но и не поднимает, не освобождает от стягивающих болью, душащих страданий. Хотя бы так.
Хотя бы так дождаться родителей. Они перехватят его руку. И не отпустят никогда, даже если будут не в силах высвободить своего сына из темноты.
* * *
Дождь продолжал накрапывать, усиливаясь. В ранний предосенний шум смешались ветер, листва сада Булонь и барабанящие по стеклу капли. В комнатке стало заметно пасмурно, когда Констан вернулся туда после службы. Он зажег лампу на столе и поднял взгляд в окошко на улицу. И увидел немецкий одноместный мотоцикл недалеко от входа в церковь, накрытый широкой, наспех развернутой накидкой.
Пусть. Не стоит удивлений. Это должно было случиться. Он ждал их давно. Он оставил заранее написанное письмо родителям в почтовом отделении до востребования. Он привел в порядок все помещения небольшого пристроя церкви, где обитал последние долгие месяцы. Он ухаживал за садиком и присматривал за могилкой Паскаля.
Он каждый день молился за Луи. Каждый день молился за Элен.
Каждый день помнил о Лексене.
Он так и не смог надеть обратно себе на шею его же собственный крестик. Он теперь не его. В тот прощальный день он стал Пьера. Крестик, не обмытый, не вычищенный, хранивший отпечатки грязных пальцев Лексена и прикосновения его губ, пропитанный теплом его груди, завернут в чистейшую светлую салфетку и уложен в картонную коробочку размером не больше ладони. Она лежит, завернутая в зимний шарф Констана, на дне старого саквояжа у задней стенки закрываемого на ключ шкафчика. Она лежит вместе с завернутой в тот же шарф записной тетрадью Лексена, где юноша записывал свои мысли, свои признания, страхи и сомнения. Он писал то, что не мог произнести вслух. Он говорил через строки. Бруно нравилось, когда его записанные мысли читал Констан. Он смотрел на себя со стороны и не боялся осуждения, зная, что Дюмель его поймет и простит. Между страницами дневника лежит сложенный карандашный портрет Дюмеля. Рядом с закутанными в шарф бесценными реликвиями Лексена лежат стопочки фотокарточек, снимков, документов — всё то, что Констан сумел вынести из квартиры Бруно до ее разграбления. В саквояже меньше рядом с первым — предметы быта и одежды из квартиры мадам Элен и Пьера. Несколько раз в неделю Дюмель запирается в комнате на ключ, скрывает окна занавесками, достает саквояжи и молча держит в руках крестик, проводит пальцами по строкам записной книжки и краям фото, перебирает головной платок мадам Элен или кепи Пьера. И плачет.
По воскресеньям он брал велосипед и уезжал в южном направлении. Сердце разрывалось на части. Но он всё равно туда приезжал. К тому зданию. С тоской, со снедающей душевной болью он смотрел на выбитые мансардные стекла над гостевым домом,