Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно время, уже на воле, стала принимать снотворное. Но разница только в том, что труднее было просыпаться и отходить от того кошмара. Сегодня меня спасает разговор с тобой: зажгу свечу у твоей фотографии, поговорю, и тогда утихает боль, страх отступает. Сокамерницы мне очень сочувствовали. Они тоже просыпались, но от моих криков и плача. Советовали умыться холодной водой, рассказывали, что «синие околышки» практиковали использование записей чьих-то пыток. Новичков так обрабатывали – время от времени включали записи, чтобы заключенные боялись и были покладистыми. Может, и меня записью испытывали?
Еще два месяца пролетели. Сначала забрали учительницу, а в ноябре и нас погрузили в телячьи вагоны, разделенные клетками. Дали нам каждой по сухому пайку: сало, сухари. В вагоне было два отделения: одно женское, в котором ехали мы, жены, сделавшие свой выбор неправильно, другое – мужское. Та клетка была битком набита. Между нами – купе с охраной, печкой и сумками с нашими вещами. Параша была в углу клетки. Даже на станциях нас ни разу не выпустили из вагона, а добирались мы до Днепропетровска месяца два. Нам, женщинам, хоть размяться было можно, клетка посвободнее мужской была, а они, кажется, даже спали поочередно.
Из пересыльной тюрьмы Днепропетровска мне удалось связаться с мамой. Она вскоре приехала со старшим братом Георгием и сестрой его жены Лиды. Привезли мне вещи, продукты, лекарства. Свидание проходило в большой комнате, разделенной металлической решеткой: я по одну сторону, родные – по другую. Я перед свиданием привела себя в порядок, платьишко получше надела, прическу сделала. Жорик, когда увидел меня, побледнел: «Доча, – он всегда звал меня так, – за что? Ты же такая красивая». Я рассмеялась, мол, есть и покрасивее. И вообще, призвала я родню свою, не волнуйтесь, берегите себя, все образуется. К политическим отношение хорошее – беспредела нет. Что еще могла сказать? Я себя долго настраивала перед встречей на спокойный лад, чтобы не раскисать, не добавлять близким переживаний. Но все же рискнула спросить маму, знает ли она что-нибудь о тебе? Попросила разузнать, но поняла, что мама не сможет этого сделать. Она прямо сказала, что боится – им тоже изрядно досталось в Одессе.
В пересылке мы пробыли месяца два. Как-то пришла тетка-надзиратель, завела разговор, что среди нынешнего контингента есть артисты, мол, и о тебе слух прошел, что ты с успехом выступала. «Было такое», – говорю. Тетка ушла, а меня и других артистов собрали на следующий день и сообщили, что тюремное руководство приказало провести концерт для персонала. Я даже не подумала о том, перед кем предстоит петь – мне так хотелось прикоснуться к аккордеону, так хотелось петь!
В тот день воспрянула. Мой любимый «Хоннер» с золотыми мехами! Вспомнила, как летом 1942 года ты исчез на несколько дней из Одессы и вернулся с новеньким аккордеоном, как вручал мне его со словами: «Верочка должна играть легко и красиво, а не металлолом на себе таскать». Как мы в тот вечер пели! Если быть точной, я вам с мамой подпевала, потому что русский народный репертуар мне был плохо знаком. Многие песни даже слышала впервые. «Лучинушка» мне полюбилась. Сегодня аккордеон – единственная вещь в моем доме, которая хранит тепло твоих рук. Еще две чашечки с блюдцами, твой подарок маме – я выпросила их у нее уже после лагеря.
Сокамерница Вика как-то очень правильно сказала: «Когда настраиваешься, что тюрьма, тюфяки, на которых спим, надзиратели, параша – это надолго, а может, и навсегда, то легче принимаешь все происходящее». Теперь это наш дом. Надо жить. Но какое же это наслаждение, когда какая-то мелочь напомнит о прошлой жизни! А тут аккордеон! Прикоснулась к клавишам и как бы заново самые счастливые свои дни прожила. Принимали нас очень хорошо, на какое-то время дали возможность забыть, что мы заключенные.
На том концерте я познакомилась с одесской балериной Людмилой из Одессы. Она тоже вышла замуж «по 58-й статье». Ты как-то рассказал мне о балете «Бахчисарайский фонтан», который шел в Бухаресте в постановке балетмейстера Одесского оперного театра Екатерины Бобковой. Ты помогал ей добиться разрешения на эту работу, ведь в Одессе диктовали другой репертуар. От Милы я узнала, что Бобкова тоже отбывает срок по «нашей» 58-й статье, что она видела ее в пересылке очень больную, с распухшими ногами, еле передвигающуюся. Вина Бобковой состояла в том, что она выезжала в Румынию ставить «Бахчисарайский фонтан» в то время, когда Одесса была оккупирована румынами.
Из пересылки нас отправили к месту назначения в город Ивдель Свердловской области. Зима была уже на исходе, нехотя, лениво отступала. Единственное радостное событие, как ни кощунственно так говорить о человеческой кончине, было сообщение о смерти Сталина. Услышали новость на какой-то станции: из репродукторов звучали траурная музыка и голос Левитана, который каждые 15 минут информировал общественность, что вождь отбыл в мир иной. На шумной мужской половине наступила тишина. Долго молчали, каждый свою думу думал. Мы все приняли весть спокойно, но Вика мне с надеждой прошептала: «Может, теперь нас отпустят?» Охранники даже скорбь не изобразили, вели себя как обычно. Когда на мужской половине один из заключенных не выдержал и выкрикнул: «Сука, не мог полгода назад сдохнуть!» – никто смельчака не поддержал, но и не зашикал на него, а караул сделал вид, что не слышал. Допускаю, что все устали и даже не осознали, что произошло. Но на душе стало светлее, хотя надежду Вики на лучшие перемены в нашей с тобой судьбе я не разделяла.
Ивдель – самый северный город Урала, ставший известным благодаря своим исправительно-трудовым колониям. Четыре зоны были в городе и еще одна – для пожизненных – в ивдельских лесах. Ивдельлаг – сталинское творение, размещавшееся в поселках Вижай, Талица, Шипичный, Северный, Ушма. Мы прибыли в Ивдель перед майскими праздниками. С Викой и балериной Милой нас поселили в один барак. Вику направили на лесоповал, а мы с Милой были определены в культбригаду – Театр Специального Назначения (ТСН). Там имелись сценические костюмы, музыкальные инструменты, реквизит. Говорили, что все это – трофейное достояние. Осужденные ведь тоже люди, должны культурно время проводить. У нас и в бараке пианино было из трофейных. Когда я садилась за инструмент, перед тем как прикоснуться к клавишам, всегда мысленно произносила его бывшим хозяевам: «Если живы, храни вас, Господи!»
Театр, конечно, был таковым только по названию – обычный барак, который располагался на территории мужского лагеря. Шесть километров ходу от нас. Каждый день под конвоем в любую погоду мы шли туда, потом обратно. Сами придумывали программы, репетировали. Не все нам разрешали, перед показом лагерное начальство все отсматривало и выносило свой вердикт: «Для зэков», «Для тюремного персонала». Так я стала привыкать к худсоветам, которые преследовали меня всю мою сценическую жизнь, житья не давали. Здесь был конвой, приходилось или хитрить, или подчиняться. Там, на воле конвойные сапоги рядом не топали, но в затылок постоянно кто-то дышал, наблюдал, учил и приказывал.
Тем не менее подготовка программ, репетиции давали хороший заряд, творческий подъем. Боль, горечь, обиды отступали на время, хотя конвойные не оставляли нас ни на минуту. Культбригада выступала в основном перед заключенными, политическими и уголовниками, иногда для лагерного начальства и местных жителей. По два концерта в месяц мы давали в помещении самого театра, остальные – в лагпунктах, куда выезжали на автобусах, иногда на автозаках, в отдаленные поселки – на проходящих поездах. Перед каждым концертом от политработника инструктаж получали сначала артисты, потом зрители. Нас иногда предупреждали, что в зале сидят матерые убийцы. И все же у меня не было страха, там все было честнее. Чувства в тех местах обостреннее и потому более искренние.