Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те тоже недоумевали, как это Смугляк Гардинер прополз на четвереньках через камни и корни, пробираясь по грязи и лужам, вниз по скале, и изображали удивление, которое на самом деле было страхом, потому как через день, через неделю то же, возможно, выпадет и одному из них, и тогда придется отыскивать в самих себе то (чтó бы это ни было), что имелось у Смугляка.
– Кишки у него совсем взбунтовались, и весь он, бедолага, был засранный, – рассказывал Долдон. – Похоже, просто пробирался на карачках по этой, мать ее, гребаной дороге, пуляя повсюду сраньем.
Слушали Долдона со вниманием.
– Гребаный бедолага, хер мне в дышло, вам не узнать, черт, долго ли его там черти носили. Его всего лихоманка крутила, как червивый лист в ветреный день. Я думал, он загнулся. До того, мать его, жутко выглядел. Потом разглядел, что дышит. Я и подумал: я ж просто хочу убрать его от япошек с глаз долой, ведь даже если ты дохляк, для япошки-то ты все равно сачкуешь, если нет тебя в чертовых списках больных. Я поднял его, этот обосранный скелет, он за меня держится, я за него, наполовину ковыляем, наполовину я Смугляка тащу, будто старую грязную обтурханную метлу, к тому бамбуковому душу. Набрал воды, тряпок достал, вымыл-очистил его снизу доверху, лицо ему вымыл, жопу его сраную вычистил.
Слушатели будто видели, как Долдон держит Смугляка, стоя под бамбуковым душем. Они-то знали, до чего это жуткая картина: два голых мужика, словно два дерева, привалились друг на друга. Когда Долдон говорил: «Чистыми быть здорово, кочерыжки», – они будто видели тот поток воды, что падал из бамбуковых труб, которые они же сами и проложили от ручья. Будто видели, как гнется и качается во все стороны Смугляк в объятиях Долдона. Будто видели, как древесными корнями стекает вода из впадин плеч Смугляка по его цыплячьей, с выпирающими ребрами груди, когда Долдон говорил: «Смой с себя эту гребаную вонь и из себя ее выкинь». И слушавшие задумывались, есть ли в ком-то из них хотя бы половина порядочности этого Долдона, матерщинника и полубезумца.
Долдон рассказал, как Смугляк только-только малость в себя пришел, когда появился второй после Матерого командир, Глазастик Тейлор, отличавшийся гангстерским ухарством и тем, что не было в нем ровно ничего от человека сурового, и Смугляк рассказал ему, как японский офицер хотел отрубить ему голову, но не стал, как Варан отослал его обратно в лагерь.
«Япошек никак не обвинишь в последовательности», – говорит Глазастик Тейлор, качая своей гангстерской головой и, протянув свои гангстерские руки, начинает его ощупывать. «К тому времени Смугляк уже лыка не вязал, – продолжал Долдон, – все бормотал про то, как до войны водил свою мадам в рыбный магазин «Никитарис» в Северном Хобарте кормить ее рыбой с картошкой. И все талдычит, как не может перестать думать про рыбу, что когда-то плавала себе кругами в большом баке в витрине того магазина. Плоскоголов, там, кефаль, лосось-черноспинок. «Ничего особенного», – бурчит Смугляк, пока Глазастик мнет его, веки ему поднимает, грудь выстукивает – вся эта докторская бузня.
«Просто рыба?» – спрашивает Глазастик.
«Ага, – говорит Смугляк, – просто рыба. Чертовы бедняги, загнанные в тот стеклянный ящик, глазами хлопают».
«Покажи язык, Смугляк», – говорит Глазастик.
После утреннего сеанса в «Авалоне» Смугляк отправляется бродяжничать. Всегда – в рыбный магазин «Никитарис». Две барракуды – картошка – морской гребешок на масле – хлеб с маслом.
«Сначала они требуют, чтоб все работали до смерти, – говорит Глазастик, – а потом отправляют бедолагу обратно. Высунь язык, Смугляк».
А Смугляк знай себе распинается про то, как Эди это обожала. Киношка, а после рыбки поесть.
«А после?» – хотелось мне спросить, – хмыкнул Долдон. – А он знай себе талдычит про то, как не может перестать думать о всей той рыбе, что плавает в баке «Никитариса». Как это против природы. Что рыбы тоже военнопленные. Что, когда он вернется, отправится в рыбный магазин «Никитарис». Выловит всю эту рыбу, отнесет ее в доки и выпустит на свободу. «Плевать мне на то, что старина Никитарис думает, – говорит Смугляк. – Я их куплю, я ограблю эту тюрьму, что угодно сделаю, чтоб спасти этих рыб и выпустить их обратно в море, где им и надлежит быть».
Глазастик уговаривает его не горячиться, говорит, что у него все болезни, какие только есть, что его поместят в лазарет на столько, сколько понадобится, а когда он после выйдет, то ни рыбе, ни его мадам покоя не видать.
Смугляк шатался, как травинка, – говорил Долдон. – Трудно было разобрать, о чем он думает и знает ли хотя бы, где находится. Может, воображал себе, что они с Эди рыбку едят после вечернего сеанса в «Авалоне», – говорил Долдон, – может, смеялся над рыбой в баке. Может, и не глядит на нее вовсе, может, просто пялится на титьки Эди, может, Эди просит его перестать на рыбу глазеть и побольше внимания обращать на нее. А может, и нет. Может, она говорит: «Ты на что глазеешь?» – а Смугляк весь из себя смущается и смотрит на рыбу, думая, может, что он сам одна из тех рыб, что плавают в баке, может, он голый военнопленный в джунглях, одной рукой за меня в обнимку держится, пока Глазастик Тейлор велит мне отвести его в лазарет. «Упросите там ввести ему столько хинина, сколько они смогут наскрести, – говорит, – и немного эметина против дизентерии». Наводит на меня свои большие гангстерские глаза, смотрит и говорит вполголоса: «Хинина нет, эметина нет, еды, считай, тоже. Но по крайности хоть отдохнуть сможет».
И тут, – говорил Долдон, – вы не поверите, но Смугляк принимается хохотать, как будто он тут, с нами посреди чертовых джунглей, но направляется обратно в рыбный магазин «Никитарис» до войны. «Нет хинина, – говорит, – нет эметина. Две барракуды, дюжина морских гребешков в масле и немного, мать его, хлеба с маслом. Сэр».
И Глазастик в смех, – рассказывал Долдон. – И я туда же. И Смугляк хохочет. Уняться не может. «Две барракуды, – говорит Смугляк, – дюжина морских гребешков в масле и хлеба с маслом». Так и держим друг друга посреди той гребаной грязи, ржем так, что головы того и гляди отвалятся. Я понятия не имею, каков на вкус рулет из свинины. Но горячая, солененькая, жирная рыбка? Ни один мудак такого не забудет.
Уже на подходе к язвенному бараку Дорриго с головой нырнул в волну зловония от гниющей плоти. Вонь разлагающегося мяса была так сильна, что Джимми Бигелоу (он сопровождал Эванса в обходе за пределами холерного карантина, помогая в качестве санитара) пришлось отойти и проблеваться.
Зловоние усилилось, когда они оказались внутри язвенного барака. Дорриго Эванс зажал рукой нос, потом быстро убрал руку, расценив свой жест как еще одно оскорбление для людей, которые и без того уже слишком настрадались. И пошел по проходу между двумя бамбуковыми настилами, где лежали вповалку больные с язвами. Теперь зловоние изменилось, сделалось еще сильнее и острее, до того мерзостно едким, что у Дорриго слезы выступили на глаза. Голые люди лежали рядами, точно насекомые-палочники, умирающие после непонятного роения. Так много тел, похожих на шелуху от высохших цикад, вздымались и опадали на переплетенном бамбуке, лежали не ровно, а вкривь и вкось, отупевшие букашечьи глазки таращились широко и пусто, цыплячьи груди с выпирающими ребрами опадали и вздымались, подавая единственный признак жизни. Время от времени Эвансу казалось, что он все же замечает что-то в их взглядах, но читались вещи чудовищные: зависть, внушающий страх фатализм или немыслимый ужас, в который они погружались все глубже и глубже. Смотреть было тяжело, еще тяжелее – не смотреть. Многие лежали в забытьи, и большинство ни на что не обращало внимания. Одни молчали, другие бредили, мотая головой из стороны в сторону, третьи что-то мычали и бормотали. Были и такие, кто беспрестанно стонал от боли, пронизывавшей их, словно дождь бамбуковый лес.