Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как у вас возникла идея такого необычного романа? У вас же никогда не было не только одностороннего, но даже легкого паралича лицевых мышц. Как же зародилась эта идея?
– Самое начало романа, зародыш, если можно так выразиться, – результат наблюдений на улице. Там часто встречаются пожилые мужчины и женщины. Иногда, глядя на кого-нибудь из них, я по походке, взгляду, по тому, как он держит руку, вижу: этот человек обречен, в любой момент у него может случиться удар. И всякий раз, встречаясь с такими людьми, я задумываюсь, а что они думают обо мне, случайно встреченном прохожем? Мне это представляется достаточно волнующим. Вот это и есть истоки «Колоколов Бисетра».
Итак, перед лицом смерти все подвергается пересмотру, в особенности система ценностей?
– Да, конечно. Меняется отношение к миру, к самому себе. Очевидно, что герой, которому грозит остаться парализованным, беспомощным, совершенно по-другому думает о своем прошлом, о своих поступках. Впрочем, я взял случай, когда болезнь не слишком затягивается.
Но почему вы выбрали односторонний паралич, а не, скажем, инфаркт миокарда?
– Паралич позволил мне изобразить потерю речи, обрывающую связи с миром.
Но в романе есть и нечто другое. Вы превосходно описали взаимоотношения врача и больного, а также подчеркнули важность морального фактора при лечении органического заболевания.
– Есть один довольно занимательный факт, но только не нужно его воспринимать слишком буквально. В возрасте четырнадцати лет я, если можно так сказать, придумал психоанализ, абсолютно не зная про Фрейда, который тогда еще не был переведен на французский. И вот в чем состояла моя идея. Я вам уже говорил, что семьи моего отца и матери были весьма многочисленные. У меня было множество тетушек, дядюшек, двоюродных братьев и сестер. Я мог наблюдать их жизнь – тех, кто поднимался наверх, тех, кто скатывался вниз; короче, то был достаточно обширный микрокосм. На улочках нашего города все друг друга знали, все соседские хворости и горести были известны. И я подумал, а почему нет врачей, которые были бы одновременно врачами и тела и духа, то есть знали бы индивидуальность пациента, его возраст, физическое состояние, возможности и могли бы порекомендовать ему, какую выбрать дорогу в том или ином случае? Я почти что сформулировал принцип психосоматической медицины. Было это в тысяча девятьсот семнадцатом году, и Мегрэ я создавал, основываясь именно на этом. Это-то он и делает; поэтому мне потребовалось, чтобы он закончил три курса медицинского факультета и чтобы у него появились какие-то зачатки врачебного мышления. Для меня Мегрэ – штопальщик судеб. Он подобие тех людей, которые ходят по улицам и чинят стулья и кастрюли. Вот что пришло мне в голову в четырнадцать лет. Я считал, что профессия врача в том виде, в каком она существовала тогда, несовершенна и врач не делает того, что должен делать. Он обязан быть штопальщиком судеб. Для меня он был куда важнее исповедника; исповедник опаснее целителя, поскольку его действия определяет догма, а раз он судит людей в соответствии с догмой, то по-настоящему помочь не может.
Да, у нас впечатление, что Мегрэ никогда никого не судит.
– Это потому, что я не хотел, чтобы он, с одной стороны, был врачом, а с другой, исповедником. Я считаю, что он врач, который одновременно является и врачом и исповедником.
Это как раз то, что вы изобразили в «Письме следователю»?
– Да, конфликт исповедника, врача и судьи.
Герой, будучи врачом, обращается к судебному следователю, причем обращается как к исповеднику, с тем чтобы тот отнесся к нему как к врачу. Но вот в «Колоколах Бисетра» вы показываете, как в результате болезни человек, с одной стороны, утрачивает свободу передвижения, но, с другой, – обретает свободу иного, высшего порядка.
– Да, я считаю, что болезнь может стать благотворной. Сам я болел нечасто. В сорок четвертом году у меня случился затяжной плеврит. Он обернулся для меня как бы уединением от мира, и я смог перечитать всего Бальзака, всего Золя и всего Пруста.
Это было похоже на счастье. Но как-то один журналист спросил меня, был ли я счастлив. Я ответил, что такой проблемы не существует, она беспочвенна: если влезть внутрь любого человека, то окажется, что доли тревоги, счастья, страха в нем примерно одинаковы. Мне возразят: мол, есть больные, у которых почти не осталось шансов и т. п. Что ж, тогда я отвечу: для больного горшок герани на окне значит куда больше, чем для меня, если я здоров. Короче, я считаю, что итог, сумма радостей и горестей у всех примерно равна. Успех отнюдь не счастье, а опасность. Меня спрашивали: наверно, это здорово – добиться успеха? Я же отвечал, что еще не добился успеха, по крайней мере так, как я его понимаю, поскольку не сделал того, что хотел. Успех, вместо того чтобы дать радость и спокойствие, усиливает тревогу: ведь тогда у человека пропадает цель, он оказывается перед пустотой. Увлекает, чарует, подстегивает стремление к цели, а вовсе не достижение ее. Я всегда говорю, что надеюсь не слишком быстро добиться своей цели; для меня это оказалось бы прекращением всякой деятельности, смертным приговором.
Господин Сименон, иногда возникает впечатление, что вы прожили множество жизней, что вы восхищаетесь американцами, которые легко меняют работу, тогда как у нас на это смотрят косо, словно такое поведение свидетельствует о некоем легкомыслии.
– Да, действительно, я прожил за свою жизнь много жизней. Я получил диплом капитана каботажного плавания, могу провести судно в любую гавань, могу сращивать канаты, могу определить свое положение в море. Кроме того, у меня была ферма, я там держал полторы сотни коров, вырастил за год больше