Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сразу в ушах зазвучала эта смертная тоска: я все понимаю, Антон Антонович… Я даже вздрогнул.
Встал и, как обычно в моменты тяжких раздумий о судьбах мироздания, подошел к окну. Но там было уже неинтересно – темнело; и зажигались разноцветные и потому, несмотря ни на что, какие-то праздничные окна в квартирах напротив.
Получается, все-таки, что во всем и впрямь виноваты злобные русские патриоты? Элементарно, Ватсон!
Не складывается. Не складывается.
Во-первых, очень уж просто. Я допер до сей глубокой мысли через полчаса работы со своей отнюдь не исчерпывающей статистикой. А они года три по меньшей мере шуршат в своем подполье – и до сих пор их не повязали, лапушек. Парадокс?
Во-вторых, перемена вектора сюда не вписывается. Какого же рожна сей патриот начал гвоздить именно те умы, кои попытались сохранить Родине верность?
Мысль будто билась о стекло. И надо было ехать к Тоне. Тоска справа, тоска слева.. Я гибну, донна Анна!
Честно говоря, странно, что этого не произошло прежде – но после общения с этим хоть и израненным, но все равно замшелым командором я совершенно отчетливо встревожился за Киру и Глеба. Вчера я был, видимо, слишком упоен собой и своими играми, нет их дома – ай-ай, ну и ладно, бродят где-то. А игры-то пошли такие, какие нам до сей поры и не снились.
Словом, я немедленно позвонил Кире. И подошла теща.
Ну, я поздоровался, перекинулся парой фраз. Как-то она неуверенно говорила – словно стеснялась, или ей давали знаки со стороны, что отвечать. Я спросил Киру.
– Она сейчас не расположена, очень устала…
– Но с ней все в порядке?
– Да, с ней все в полном порядке…
– На пару слов хотя бы.
Теща загугукала в сторону, ощутимо прикрыв трубку ладонью. Казалось, она в чем-то убеждает Киру, просто-таки уговаривает.
– Здравствуй, Антон, – произнес голос Киры. Я её едва узнал. Совершенно больной голос.
– Кира! – сказал я встревоженно. – Ты не заболела, Кира?
– Почему ты так решил? – хрипловато и с явственным усилием произнесла она.
– По голосу.
– Нет, Антон. Я здорова.
– А Глеб?
– И Глеб здоров.
– Как диссертация?
– И диссертация здорова.
– Кира, у тебя что-то случилось?
– Нет.
Это была не она.
Это была она, очень похожая на маму, когда мама заболела, а потом ушла от па Симагина и рыдала о Вербицком.
Кашинский, я ведь тебя урою, если ты Киру обидишь. Я сейчас в заводе. Я Сталина видел, теперь мне сам черт не брат!
Таким вот тоном, такими вот отрывистыми фразами мама разговаривала с па в последние дни совместной жизни. Уже только формально совместной. Я все помню.
К сожалению. Лучше бы забыть. Ничего не понимал тогда – но какой это был ужас… Мир рушился. Медленно так, неторопливо и основательно: трещины, крошево, густые клубы цементной пыли… Почему я тогда не спятил?
– Как операция? – спросил я, изо всех сил постаравшись, чтобы хоть меня голос не выдал. Чтобы вопрос шел в одном строю с предыдущими. Как диссертация? Как операция?
– Антон, я больше с тобой не работаю, – голос у неё просто-таки рвался. То ли от слез, то ли от ангины, то ли… не знаю. – И с Кашинским больше встречаться не намерена. Ни с Кашинским, ни с кем. Прости. Считай, я тебя… – у неё зажало горло. Она прервалась, и я услышал странные сдавленные звуки, то ли бульканье, то ли горловое квохтанье… я лишь через секунду сообразил, что она едва сдерживает истерику. Справилась. – Считай, Антон, я тебя предала. Одним сотрудником у тебя стало меньше.
Двумя, подумал я, почему-то сразу вспомнив о Коле. Проникающее ранение в область печени… Избави Бог.
– Киронька, да что случилось? Может, мне приехать? Хочешь?
Трубка стукнула, положенная, видимо, на телефонный столик, а ещё через мгновение раздался чуть растерянный голос тещи:
– Антон, извините Кирочку, но она убежала к себе. У неё какие-то огорчения. Я и сама толком не знаю – и стараюсь не приставать с расспросами. Ей нужно придти в себя.
– Понимаю. На работе?
– Вероятно. Хотите с Глебом поговорить?
– Н-нет, – после короткого колебания ответил я. – Я тоже тут… на бегу.
– Я так и думала, – с достоинством и даже несколько торжествуя проговорила теща и повесила трубку.
А о чем я мог бы сейчас с ним говорить? Будь умницей, слушайся маму, вспоминай меня пореже? Так он и сам все это делает.
Так.
Так-так-так. Что-то я, кажется, не то сделал.
Только этого сейчас не хватало.
Я прижался кипящим лбом к холодному стеклу окна и стоял в этой позиции, верно, с минуту. Вот тебе и донна Анна.
Ладно. Как учил нас в окопе близ станицы Знаменской старшина, назидательно воздев короткий и лохматый кубанский палец: «Шо есь баба? Баба есь мина замедленного действия. То она лежить себе тихохонько, полеживаеть, а то удруг кэ-ак бабанеть! Усе кругом удребезги. И хрен поймешь, с чего она бабанула. Ни с чего, просто момент в механизьме натикал…»
Ладно. Живы, здоровы – и слава Богу, по нынешним временам это уже немало.
А поеду-ка я к родителям, со сладостной оттяжкой подумал я. Вот уж где можно отмякнуть. Всегда.
Я надел куртку, попрощался с Катечкой и вышел в слякоть. Побрел к стоянке, запихнув руки поглубже в карманы и стараясь не глядеть по сторонам, на бесконечные «Фор рент», «Фор селл» в пустых витринах. Партизан под оккупантами, елы-палы. Маша, Маша, тридцать третий больше не выбивай, все выдули, алкаши проклятые! – Лэдиз энд джентльмен, зе портвайн намбер серти сри из солд аут, сэнк ю!
Сдается, продается…
Не бьется, не ломается. А только кувыркается.
Я не стану рассказывать, как был у Тони. К делу это не имеет ни малейшего отношения – а у меня до сих пор перехватывает горло, стоит только вспомнить, как она на плече ревела у меня, как… нет, не стану.
Деньги я ей втюхал, разумеется.
И, пожалуй, не стану я рассказывать, как провел вечер у мамы и у па Симагина. Это тоже не имеет отношения к делу, а пытаться на словах изобразить тепло и безмятежность… Великий писательский дар надо иметь. Полвека назад были фантасты, до мозговых грыж тужившиеся описать светлое коммунистическое будущее – читать невозможно их дребедень. Страница бредятины – страница сюсюканья. Потом опять страница бредятины – и опять страница сюсюканья. Не стану я опошлять своего коммунизма, своего рая. Своей колыбели.
Разумеется, они меня поили, и кормили, и оставляли ночевать. Разумеется, счастливая мама тараторила, сама спрашивая и сама отвечая, и штопала мне правый носок, каким-то чудом углядев, что он уже засветился на большом пальце и вот-вот прохудится; а па больше помалкивал да смотрел серьезно, и о чем-то, по-моему, догадывался – но насчет па у меня всегда было странное чувство, будто он про что-то мое самое главное и самое тяжкое непонятно каким образом догадывается, но по-мужски не подает виду, хотя и подмигивает слегка: мол, если сам захочешь поговорить, я к твоим, сынище, услугам, а первый не начну, не приставуч. Конечно, я, как обычно, и сам не заметил, когда вдруг перестал ощущать себя самодостаточным взрослым, у которого проблем выше крыши, и опять превратился в счастливого и в меру балованного ребенка, в подростка при любящих и любимых родителях – чудесное, замечательное чувство, если им не злоупотреблять. И мы сидели перед приглушенно бубнящим ящиком, и без конца пили вкуснющий чай.