Шрифт:
Интервал:
Закладка:
347
Верующие и их потребность в вере. Глубина веры, необходимая человеку для того, чтобы он чувствовал себя вполне уверенно в жизни, степень «прочности» всего того, что он хотел бы уберечь от посягательств, ибо крепко держится за эту незыблемость, – и есть показатель его силы (точнее, его слабости). Мне представляется, что наша старая Европа еще никак не может обойтись без христианства и потому вера в него и по сей день не иссякает. Ибо таков человек: можно тысячи раз опровергать тот или иной догмат веры – но человек, если ему это почему-либо нужно, будет неизменно считать его «истинным», – что вполне соответствует известному правилу – «побеждает сильнейший», как говорит Библия. Метафизика еще тоже кое-кому нужна, хотя по-прежнему неистребима неукротимая жажда достоверного, которую широкие массы утоляют научным позитивизмом, это жгучее желание иметь что-то совершенно надежное и прочное (причем желание столь велико, что, не утруждая себя долгими поисками, довольствуются малым, хватают все подряд, лишь бы получить залог надежности); и это, в сущности, все то же самое стремление обрести поддержку и опору, короче говоря – все тот же инстинкт слабости, который если и не создает, то сохраняет в неизменном виде религии, метафизики, различные убеждения. На самом же деле все эти позитивистские системы трещат по швам и из всех щелей выбивается дым какой-то пессимистической мрачности, усталости, фатализма, разочарования, страха перед новым разочарованием – или нескрываемая злоба, дурное настроение, необузданное негодование и все прочие симптомы и маски, за которыми скрывается расслабленность. И даже та горячность, с какой наши весьма разумные современники спешат загнать себя в какие-то убогие углы, к примеру своими играми в патриотизм, своей «национальщиной» (так называю я то, что во Франции называют «chauvinisme», а в Германии – «deutsch»), или в эстетические бесстыдные излияния, как будто бы подслушанные из-за угла, по образцу парижского натурализма (который из всей природы берет и обнажает лишь ту часть, которая вызывает только чувство гадливости и одновременно – изумления, – ныне эту часть предпочитают величать vérité vraie), или в нигилизм петербургского фасона (что означает истовую веру в неверие, готовую принять за это любые муки), эта горячность свидетельствует в первую очередь о потребности в вере, в поддержке, в основе, в опоре… Неиссякаемая жажда веры, жгучая потребность в ней проявляется чаще всего там, где недостает воли: ибо именно воля как аффект поведения и есть определяющий признак самообладания и силы. Это значит, что чем меньше человек склонен повелевать, тем сильнее его влечение к тому, кто повелевает, и повелевает строго, – к Богу, правителю, положению в обществе, врачу, духовнику, догме, партийной совести. Отсюда можно было бы сделать вывод о том, что причина возникновения и стремительного распространения обеих мировых религий, буддизма и христианства, состояла, вполне возможно, в чудовищном заболевании воли. И так, наверное, в действительности и было: обе религии обнаружили доведенное болезнью воли до абсурда, доходящее до последнего отчаяния стремление к извечному «ты должен», обе религии воспитывали фанатизм во времена безволия и тем самым сулили своим бесчисленным ученикам поддержку и опору, и новые возможности для проявления своей воли и желаний, и радость волеизъявления. Фанатизм и есть тот предел, до которого может быть дотянута «сила воли» слабых и робких, он оказывает своеобразное гипнотическое воздействие на всю эмоционально-интеллектуальную систему, поддерживая обильным питанием (гипертрофия) лишь одну-единственную точку зрения, лишь одно-единственное чувство, которое отныне доминирует, – христианин называет его своей верой. Когда человек приходит к твердому убеждению, что он должен кому-то подчиняться, он становится «верующим»; и наоборот, можно себе представить такую силу и такую жажду самоутверждения, такую свободу воли, при которой ум предпочитает распрощаться со всякой верой и стремлением к достоверности, полагаясь на свое умение балансировать на самой головокружительной высоте возможностей и не испытывая страха даже перед бездной, по краю которой он может пройтись в лихом танце. Такой ум вполне бы мог стать свободным умом par exellence.
348
О происхождении ученых. Ученый в Европе может вырасти в любом сословии, в любых условиях, как неприхотливое растение, которому не требуется какая-нибудь особая почва; поэтому он чаще всего, как бы и сам того не желая, становится носителем демократической мысли. Но происхождения не скроешь. Не надо особо напрягаться, чтобы научиться в любой ученой книге, в научном изыскании обнаруживать интеллектуальную идиосинкразию ученого – а таковая есть у каждого ученого, – и стоит только схватить его на этом за руку, как тут же всплывает вся «предыстория» ученого, его семья, в особенности же то, чем занималось его семейство из рода в род, какую службу предпочитало или какое ремесло. Если чувство выражается в словах: «Теперь это доказано, и, значит, я справился с задачей», то, без сомнения, в крови и инстинктах ученого заговорил какой-нибудь далекий предок, который со своей колокольни вполне одобряет эту «законченную работу», – вера в доказательство показывает лишь, что именно в данном трудолюбивом роду испокон веку считалось