Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто там?
Сурово отозвались – торговать водкой ночью запрещено.
– Я в зажоре вашем чуть не потонул, – еле выговорил, едва дух переводя от холода.
– Под горой?
– Да.
– Экой ты, братец! – так и вскрикнул целовальник. Подскочил, не обуваясь, к двери, живо отпер. – Сейчас достанем огня.
Затеплил свечку, взглянул: ба, путник стоит-дрожит, штаны мокрые, еле жив.
– Дело – дрянь, парень! Как есть дрянь!
Растерялся, вид заспанный, в черных волосах солома торчит.
– Дай, пожалуйста, копеек на пять водки, – отвечал смиренно Павел Иванович.
Засуетился среди шкаликов и графинов, откупорил косушку, подал стакан, полез путник за деньгами: по кабацкому обычаю полагалось сперва заплатить за водку, затем пить.
– Ой, не возьму греха на душу, выпей лучше второй.
Пьет путник да все не может согреться.
– Вот что, хозяин, ежели хочешь для меня добро сделать, пусти переночевать. Дорог я ваших не знаю, я нездешний. Оставь ночевать, хозяин.
– Нет, паренек, этого нельзя! У нас строго наказано: не пускать к себе в кабак на ночь. Не то – штраф и из кабака вон. Иди-ка в деревню, Иван тебя, мой батрак, проводит. Тут всего сажень двадцать будет. Иван!
Выскочил из-за перегородки Иван.
– Проводи паренька, хоть к Семену во двор, вишь как убрался!
В минуту оделся, довел до нужной избы, позвал Семена, и вскоре Павел Иванович, не раздеваясь, лег на теплую русскую печь. Открыл наутро глаза – сухой и как будто здоровый, только в голове шум. Поднялся, поблагодарил хозяев, выпил квасу с хлебом, и опять не взяли с него ни копеечки, побрел в свою деревню, расспросивши дорогу, двадцать верст от нее отошел!
5.
День снова выпал солнечный. Птицы раскричались, распахнул он зипун, рубаха на нем нарядная, красная, штаны плисовые. Борода – густая, косматая, на голове – воронье гнездо, на носу – очки.
Рыжие изношенные сапоги едва живы, подошвы истерты, того гляди отвалятся. Только путнику мало дела, смотрит он сквозь стеклышки в небо, прикидывает, далеко ли еще.
Темные вихры колеблет ветер, шапка на таких еле держится. Как есть – мужицкий чучелка, так звал его когда-то директор гимназии, намекая на мужицкое его происхождение. Мать Павлушки, Прасковья Фалеевна, была крестьянкой, отец – Иван Дмитриевич из рода Якушкиных, гвардеец, осел после отставки в деревне и не пропускал дворовых девок без своих душных милостей.
Вышел Павел по тропочке на большую дорогу, обоз порожняком тянется.
– Путь во Боге! – закричали ему из обоза.
– Путь во Христе! – отвечает, сняв шапку и поклонившись миру.
– Куда Бог несет?
– В Гринев!
– Садись! Мало подвезем, – заговорили мужики разом, – садись, садись, мало подвезем.
Сел Павел к тому, что зазывал громче других, совсем немного проехали, а говорить что-то тягостно, лес поплыл, небо закачалось, закрыл он глаза.
– Тебе нездоровится, ваше здоровье?
– Лихорадка, кажется, поднимается, – откликается Павлушка. Значит, не прошло ночное приключение даром.
– Трясуха! – подхватывает мужик. – Я тебе скажу, как лечить. Возьми живого рака, положи в чашку, залей вином, дай постоять вину, пока рак замрет. Дальше рака выкинь, а вино пей до дна. Ляжешь спать, во снях привидится тебе рак. «Экую дрянь ты пиешь!» – скажет рак. Наутро лихорадки не будет.
Дорога идет лесом, здесь он смешанный, попадаются и ели, и березы, и дубы, кое-где светлеют осины. И все хуже нашему путнику, подъехали к деревне – здесь я, пожалуй, выйду, полежать надобно.
Только вышел, увидел колоду, так и упал на нее, в голове – гул, и вокруг крики, рядом возле избы играют дети – в коршуна и цыплят, от самых мелких до десятилетних, голосят, повизгивают.
Подскочили сейчас к нему.
– Четвероглазый! Четвероглазый!
– Погодите гудеть, братцы, – останавливает их Павлуша. – Скажите кому постарше, больной пришел, не пустит ли кто перемочься, переночевать?
– Четвероглазый!
– Эй, вы, ребятки! – выступила одна девочка, лет девяти. – Грех смеяться над больным человеком!
И сейчас же скрылась. Дети присмирели, перестали кричать, поглядели на странного с любопытством и дружелюбием. Рад бы он с ними начать разговор, да сил нет. Тут и девочка назад идет, уже с матерью.
Мать – сухая, легкая, в темной понёве, в одном повойнике – как стряпала, так и выскочила из избы.
– Что, друг, болен? – спросила она и чуть до плеча дотронулась.
– Болен, матушка!
– Пойдем к нам, у нас и переночуешь в избе.
– Благодарствуй, матушка.
Уложили его на постель, напоили квасом, и опять полыхнуло небо прямо в глаза весенним синим огнем, и сейчас же запели жаворонки, на проталинке, песню новую, прежде не слыханную. Слушает Павел и дивится: никогда еще от птиц не приходилось записывать песенок! И слова в них – совсем человеческие. Слушает Павел Иванович и опять удивляется: записывать ничего не нужно, слова сами так и ложатся в памяти, без рифмы, без ладу – но так и положено у жаровонков.
Тут Павел Иванович отвлекся, хозяйка подошла к нему, покушать приглашает, он качает головой: не до еды.
– Ты не умри только, любящий! Умрешь у нас, придет мой хозяин домой, как собаку меня изобьет…
Хочет Павел Иванович ей ответить, да язык не ворочается. Еле выговорил:
– Не умру! Молод я помирать. Утром встану.
Говорит, а сам замечает, пока вел беседу, Ванюшка состроил для любезной Катерины червончатый корабль, нанял гребцов-молодцов, славных песенничков. Они-то и поют теперь про самих себя песню, а жаворонок упорхнул.
Тут и вечер спустился, небо за окном покраснело, новым багряным пожаром полыхает.
– Помрет. Неровен час, – шепчет женщина девочке. – Придет хозяин…
Но Павел Иванович вдруг отвечает ей со своей лежанки ясно, весело:
– Ты не плачь, не плачь, красна-девица, не слези лица румяного, не вздыхай, моя разумная, погляди-ка ты в окошечко: там медведь летит, длинным хвостиком помахивает!