Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Мысли о новой книге прерывались мыслями о книге незаконченной. О нашей с Белкой книге. У неё не было яркого конца. И названия тоже не было.
Чтобы отвлечь себя от мрачных мыслей, я попыталась придумать название, но ничего стоящего не приходило на ум. Я чётко представляла себе обложку, фон, шрифт, каким будут напечатаны наши с Белкой имена, но надпись под картинкой не видела совсем.
В одно утро я заметила в ванной, в простенке между шкафом и стенкой, что-то серое. Подцепив ногтем, я вытащила тонкую тетрадь. На обложке была приклеена открытка с котёнком, а внизу, у самого края, надпись фломастером: «Дневник кошки».
Я осторожно открыла и начала листать.
То, что я прочла, ужаснуло меня.
«Я смотрю, как он плачет, и у меня нет ни жалости к нему, ни сострадания…»
«Твой позвоночник выгибается, и я всаживаю иглу между четвёртым и пятым позвонком».
«Я сделаю надрез. Математически точно. Не бойся, не ошибусь, не собьюсь».
«Начинай считать. Подряд. Я буду давать тебе передышку от боли, если в счёте не будет нечётных цифр…»
В тетради не было дат, лишь короткие зарисовки. Было похоже на мои черновики к книге. Я тоже пишу обрывочно, так проще, – голая мысль, которую потом развернёшь в тексте.
Я вгляделась в записи. Буквы плыли перед глазами. Кто автор? Что за «кошка»?
«Не будет пощады, я знаю, ты знаешь. Лучше помолись своему богу. Как умеешь. Я исполняю задуманное им».
Почерк слишком ровный. Я засунула руку в задний карман комбинезона – так и есть! Салфетка с нашей перепиской из ресторана. Я сохранила её! «Мы с тобой придумаем вместе», – написал Мирон. Почерк совершенно другой.
И меня осенило: это дневник заложника! Заложницы! Она просто записывала слова убийцы. Только зачем? Надеялась, что дневник найдут, и он станет свидетельством преступления? Или же проводила какой-то свой эксперимент?
Я снова пролистала тетрадь. Очень много непонятного… Упоминание цифр и чисел… может быть, вот именно так по-настоящему сходят с ума?
Записи были только от первого лица и в настоящем времени, так что пол автора был неясен. Я постаралась включить интуицию на полную мощность. Нет, всё-таки не Мирон. Это его жертва. И открытка с котёнком на обложке…
Я представила несчастную девушку, сидящую в этой комнате. Зачем она записывает слова маньяка? Тайно записывает или пишет под диктовку? Может, у неё галлюцинации? Или… больное воображение, спрессованное долгими днями заточения в этой конуре, подталкивает её к фантазиям, и она сочиняет, что сама хотела бы сделать со своим мучителем? Я угадала, кошка?
Держать дневник в руках стало невыносимо. Я осторожно засунула его обратно в простенок и, вернувшись в комнату, приказала себе не думать об этой тетрадке. Но, конечно, думала.
* * *
Ничего не происходило. Я сбилась со счёта, сколько одинаковых дней провела в своей камере. День сурка стал моим персональным адом.
Я пробовала отказываться от еды, но Мирон, войдя в мою конуру, сказал:
– Поверь мне, как врачу, ты голодовкой просто сделаешь свой финал особенно болезненным.
– Разве не это твоя цель? – устало прошептала я.
– Нет, Машенька. Это моя роль – отнимать у тебя силы постепенно. Когда ты будешь готова.
Я до крови прикусила губу – чтобы мой предательский рот не выпалил: «Я готова» – только бы закончился бесконечный страх перед неизвестностью.
* * *
В то утро я проснулась от журчания воды, текущей из крана. Глаза открывать не хотелось. Я так и лежала, вслушиваясь в звуки и шорохи, пока ледяная ладонь не тронула меня за щиколотку. Я вздрогнула и мигом села, поджав колени и часто моргая.
Мирон щупал мою ногу, глядя при этом в сторону ванной. Потом он посмотрел на меня и улыбнулся – одними губами, глаза оставались холодно-равнодушными. Я взглянула в глубину его зрачков и поняла, что всё, описываемое в книге, – там, где про глаза Зверя, – было всего лишь неумелыми писульками. Настоящие глаза Зверя сейчас были передо мной, и мне не удалось бы найти точных слов, чтобы описать их. В них жила моя смерть.
– Ты должна принять ванну, Машенька. А потом надеть вот это.
На спинке кровати лежало вязаное белое платье, узкое, как чехол.
– Ажурный рисунок, открытая до самого копчика спина. Ты будешь в нём очень соблазнительна.
Он встал, прошёл в ванную и выключил кран.
– Чёрт! Вода слишком горячая для твоей нежной кожи. Я не планировал варить тебя в кипятке. Пусть остынет немного.
Он снова присел на кровать и положил лапищу мне на коленку. Его прикосновение было мне настолько неприятным, что я сама себе удивилась: ещё совсем недавно я, засыпая, только и мечтала об этом; представляла, насколько позволяла фантазия, как Мирон – мой любимый Мирон – дотрагивается до меня, легонько, и как же было восхитительно, до мурашек, до гусиной кожи, до сладостного нытья внизу живота и… И вот теперь полярность поменялась. С точностью до наоборот.
– Ну, грустноглазая, ты успела влюбиться в меня? – Он принялся массировать мне голень, и я боролась с желанием с силой дать ногой ему в лицо.
К чему бы это привело? Я бы взбесила его, и боль бы моя удесятерилась. Парень, мужчина, вдвое тяжелее тебя, выше на две головы, больной человек… Что выдаст его мозг, если оказать сопротивление?
– Стокгольмский синдром, – продолжал он с медовой улыбкой и всё теми же равнодушными глазами. – Ты просто обязана была влюбиться в меня.
Ну же, девочка. Признайся.
Как же всё-таки забавно. Если бы я была стерильна от любви к нему, то, кто знает, может быть и подхватила бы этот стокгольмский синдром, как насморк. Психологи уверяют, что, мол, в человеческой природе вполне естественно влюбляться в своего мучителя. Но я уже любила его, любила, любила! В этом случае мне стоит ожидать обратной реакции.
Я взглянула ему в глаза. Может быть, всё ещё люблю его?
– Ну же, Машенька. Надо, надо влюбиться в меня. Таковы правила.
– Какие правила?
– Ты всё тут билась об стену, хотела поговорить. Давай. Пока вода остывает.
– Что ты задумал? – Мой голос выдавал сип, и я закашляла, но тут же смолкла, потому что Мирон потянулся постучать мне