Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, не зря же меня Царём величают.
– Правда?
– Так уж сложилось. – Царь задумался, замолчал. Они ехали по пустынным улицам и слушали классическую музыку, едва доносившуюся из динамика. Кажется, Бетховен, хотя Мария Игоревна точно определить композитора не могла.
А ещё внутри машины установился приятный микроклимат, ни холодно, ни жарко, ровно так, как надо. И город из окна такого комфортабельного автомобиля выглядел ухоженным и уютным, будто это не Чердачинск вовсе, а Баден-Баден какой-нибудь.
– Кажется, Бетховен? – спросила она, потому что нужно же было о чём-то говорить.
– Альтовый концерт. Рихтер и Гутман, – скромно отозвался Царь и снова стал смотреть в окно.
– Обожаю Рихтера.
– Я тоже.
Так молча они и доехали, хотя Марии Игоревне показалось, что Царь несколько удивился её домашнему адресу, точнее, месту, в котором она обитает, но не подал виду, а возможно, она это всё придумала, поддавшись сегодняшней шпиономании. Ей захотелось, чтобы Царя с этим местом что-то связывало, чтобы он приехал сюда не просто так, а словно бы вернулся после длительного перерыва – как к себе домой.
Прощание их нельзя было назвать тёплым, сухое, формальное рукопожатие и демонстративный кивок шофёру ехать дальше (за город?), будто бы никакой Марии Игоревны никогда в этом роскошном салоне и не существовало.
– Ну, что ж, ладно хоть и так, – сказала себе Мария Игоревна, поднимаясь в лифте. – Мог бы вообще на дороге бросить.
33.
После этой встречи она больше не видела Царя и его "придворных".
Последствий тоже никаких не случилось. Было, правда, несколько непонятных телефонных звонков, но реагировать на них – дело уже и вовсе безумное, тем более премьера на носу.
Но ещё некоторое время Марии Игоревне всюду мерещились заговоры, многозначительные подмигивания, умолчания, даже среди детей, играющих в песочнице. Потом она видела ангелов, и всё как рукой сняло.
Но сейчас, когда она играет этот спектакль, не самую главную роль, плавное волнение вновь охватывает её и возносит на вершину горы, здесь мало кислорода и трудно дышать. Мария Игоревна с трудом произносит свои реплики, уступая место подруге Геле, которая мгновенно устраивает себе из любого пустяка едва ли не бенефис.
И тут она увидела их, незримых и невесомых. Они зашли в дверь и стали обходить ряд за рядом, вглядываясь в лица зрителей. Мария
Игоревна задохнулась судорогой нетерпения. Она уже знала это своё состояние, прибавляющее ей по несколько седых волос за раз.
Как это объяснить? Напряжение копится во всём теле, потом доходит до критической точки и начинает подниматься выше, в голову. А в черепе тесно, как в утреннем троллейбусе, развернуться негде, все кипит, шумит и пенится отвратительными пузырями алого и фиолетового цвета.
Хочется вырваться из этого тела, снять голову, как шлем, потому что невыносимо носить всё это в себе.
Когда волнение достигает предела, следует вспышка, молния, или же просто лампочка перегорела, и волна отступает, уступая место прохладному и разреженному безразличию. Но в момент, когда – молния, в головной коре перемыкает, и можно начинать искать новую седину.
34.
Вот и сейчас её сначала будто бы на мгновение выключили, перед этим ослепив, а потом снова включили, но уже в ином режиме. Будь что будет, решает Мария Игоревна и начинает свой монолог, которого нет и не могло быть в пьесе, написанной Галустом.
Она начинает с самого начала, со странного сна, приснившегося накануне – про собак, которые накинулись на неё возле самого дома, и о первом письме, полученном на следующий день. И о том, как она устраивала дежурства на почте, но из этого ничего не получилось. И о том, как ездила на улицу Российскую и встретила там Нину
Васильевну – единственного человека, чужого и случайного, которому хотя бы отчасти намекнула о том, что с ней происходит. Потом начала рассказывать, как передала Макаровой тапочки для того, чтобы их положили в гроб с покойником, то бишь, как его звали… но тут сбилась, однако, сглотнув комок колючей, словно тернии, слюны, продолжила. О том, как попала в Аркаим, какое чудное видение её там настигло и как после этого она долго болела…
Она говорила, её несло, словно на санях по заснеженной улице незнакомого города, в котором уже ночь и только окошки в одноэтажных домах светятся теплом и миром – за каждым из них длится, развивается свой спектакль, своя жизнь. Она говорила, выкрикивала в зрительный зал связки звуков, и они проваливались в пустоту, как в чёрный снег.
И в каждом её слове рождалась и умирала надежда, в каждом жесте выплёскивалось благородство одиночества и неприкаянности.
Краем глаза она следила за бесплотными вестниками, которые обошли уже весь зрительный зал и, невидимые, сгрудились возле одного бокового места, где сидел незнакомый человек, из-за света софитов,
Мария Игоревна никак не могла разглядеть, кто это, мужчина или женщина.
И она ходила по сцене от кулисы к кулисе и видела, как за сценой замерли и стоят с открытыми ртами театральные, поражённые силой и мощью этой немолодой уже женщины, и как бледный Шахов подпирает лбом перекрытие возле помрежа, и как Геля растерянно моргает своими редкими ресницами, потому что Геля всегда шпарит строго по тексту и не умеет отвлекаться от текста.
А потом слова вдруг кончились так же неожиданно, как возникли, закружилась голова, и трепетная слабость начала переливаться из живота в руки и в ноги, а на лбу выступил пот.
"Теперь меня уволят за самоуправство…" – устало подумала Мария Игоревна.
И мысли тут же унеслись в её двухкомнатную квартиру, где она жила и ждала, где в ванной комнате прикреплён самодельный плакат. Уже лето, а она до сих пор не отмыла с окон зимнюю грязь. Так что ей будет чем заняться.
35.
Но она напрасно волновалась, никто (кроме Шахова и Галуста) ничего не понял, все решили, что так и нужно: экспериментальная драма, интеллектуальный театр, сложный и смелый режиссёрский ход. Возможно, даже коллеги и за кулисами решили, что это – та самая "зона импровизации", о которой Шахов говорил на репетициях много и настойчиво.
Исповедь Марии Игоревны вышла незамеченной, будто её и не было вовсе. Спектакль покатил дальше. Леденцы слов рассыпались по сцене, залитой искусственным светом, подтаяли и потекли к рампе. А там, дальше, обрыв, темнота, и в ней плавают размазанные, незнакомые лица.