Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо упрощать!
Алатристе перевел взгляд на Пиментеля и вдруг почувствовал безмерную необоримую усталость.
— Упрощай не упрощай, — продолжал Мачин как ни в чем не бывало, — а по-вашему выходит так: дрались мы достойно и, если спустим флаг, чести своей не уроним.
— Чести… — повторил Алатристе.
— Ну да.
— Перед турками.
— Перед ними.
Тогда Алатристе вновь пожал плечами. Сообразовывать урон чести с количеством жертв — нет, это тоже не его дело.
Горостьола меж тем наблюдал за ним с интересом. Дружбу они не водили, однако знали, чего стоит каждый, и за это уважали друг друга. Капитан теперь взглянул на комита и капрала и заметил на их суровых лицах отблеск беспокойства.
— Люди с «Мулатки» готовы сдаться? — спросил Горостьола, протягивая ему кувшин.
Алатристе, давно уже мучимый жаждой, выпил и вытер усы.
— Да они сейчас на что хочешь готовы… Драться, сдаваться… У них сейчас уже ум за разум зашел.
— Они сделали больше, чем было в силах человеческих! — воскликнул Пиментель.
Капитан поставил кувшин на стол и внимательно оглядел генерала, потому что раньше не предоставлялось случая увидеть его вблизи. Чем-то он неуловимо напоминал ему графа де Гуадальмедину — повадкой ли, статной ли фигурой, закованной в умопомрачительно дорогие доспехи миланской работы, белыми ухоженными руками, выхоленными усами и бородкой, золотой ли цепью на груди, а может, рубином, украшающим навершие эфеса. Та же порода — высшая знать, испанская аристократия, хоть безотрадное положение и поумерило ему высокомерия: с грандом хорошо дело иметь после того, как морду ему разобьешь, подумал капитан. Дон Агустин де Пиментель, несмотря на бледность, бинты и пятна крови на одежде, сохранял, тем не менее, прежнюю импозантность облика. И вправду похож на Гуадальмедину, хотя Альваро де ла Марка и в голову бы никогда не пришло сдаться туркам. Пиментель, впрочем, все это время держался хорошо — лучше, чем на его месте держались бы многие щенки того же помета… Алатристе ли было по собственному опыту не знать, что и храбрость истощается, особенно если у человека в теле несколько лишних дырок, а на плечах бремя такой ответственности. Нет уж, он не будет судить и осуждать того, кто двое суток дрался, как простой солдат. Просто свой предел всему положен.
— У вашей милости с собою книга?
Алатристе скосил глаза на выглядывающий из кармана томик, рассеянно ощупал, потом достал его и протянул генералу. Тот с любопытством перелистнул несколько страниц.
— Кеведо? — не без удивления спросил он, возвращая книгу. — Зачем он вам на галере?
— Чтобы пережить такой день, как сегодня.
Он снова запрятал книжицу поглубже. Горостьола и остальные взирали на все это в растерянности. Понятно бы еще, если б человек носил с собой псалтирь или молитвослов, но — это? По всему было видно, что никто из них слыхом никогда не слышал о Кеведо, или как его там.
— Уверен, — сказал генерал, берясь за кувшин, — что сумею добиться достойных условий.
Два последних слова заставили Алатристе и Горостьолу многозначительно переглянуться. В этом не было ни удивления, ни презрения, а лишь всезнание, дающееся долгим опытом. Они понимали, что под достойными условиями генерал имеет в виду не слишком крупную сумму выкупа, в ожидании которой его будут вполне сносно содержать в Константинополе. Может, пришлют из Испании денег и еще за какого-нибудь офицера. А все прочие — моряки и солдаты — останутся в цепях и на веслах до конца дней, пока Пиментель в Неаполе или при дворе, окруженный восхищением дам и уважением кавалеров, будет рассказывать подробности этой гомерической битвы. Если уж сдаваться, так вчера надо было сдаваться, до начала этой бойни, подумал Алатристе, мертвые были бы живы, а раненые и искалеченные не корчились бы сейчас на палубе, не выли бы от мучений…
Мачин де Горостьола отвлек его от этих размышлений:
— Ваша милость, сеньор Алатристе, нам охота смертная послушать, что ты на это скажешь. Как-никак единственный офицер с «Мулатки»…
— Я не офицер.
— Неважно. Ну, старший по команде. Не один ли хрен?
Алатристе оглядел бумагу и рваное тряпье под своими драными, вымазанными засохшей кровью альпаргатами. Одно дело — иметь мнение, но держать его при себе, другое — если спрашивают, есть ли оно у тебя, и просят его высказать.
— Что скажу?.. — пробормотал он.
На самом деле он знал это с той минуты, как переступил порог каюты и увидел эти лица. И все, кроме генерала, тоже знали.
— Скажу: нет.
— Простите? — переспросил Пиментель.
Но капитан смотрел не на него, а на Мачина де Горостьолу. Решать это не дону Агустину, а солдатам.
— Экипаж галеры «Мулатка» сдаваться не согласен.
Наступило долгое молчание. Только слышно было, как за переборками стонут где-то наверху раненые.
— Недурно бы его, экипаж то есть, об этом спросить, — вымолвил наконец Пиментель.
Алатристе с большим хладнокровием покачал головой. Глаза, ставшие совсем ледяными, впились в лицо генерала.
— Вы, ваше превосходительство, сию минуту сделали это.
По обросшему бородой лицу Горостьолы скользнула потаенная усмешка, а Пиментель скривился от неудовольствия.
— Ну и?
Алатристе продолжал невозмутимо рассматривать его:
— Бывали дни, когда ходили мы убивать. Сегодня, должно быть, настал черед умирать.
Краем глаза он видел, что комит и капрал одобрительно кивают. Мачин де Горостьола повернулся к дону Агустину. Бискаец казался очень довольным и будто сбросил с плеч тяжкую кладь.
— Сами видите, ваш’дитство, мы все ‘динодушны.
Дон Агустин здоровой, но задрожавшей рукой поднес ко рту кувшин. Отхлебнул и, скривясь, словно отведал чистого уксуса, поставил его на стол, явно не зная, что делать — яриться или смириться. Ни один генерал, сколь благосклонны бы ни были к нему при дворе, не имеет права капитулировать без согласия своих офицеров. Это будет стоить ему, самое малое, репутации. А иногда и головы.
— Половина наших людей перебита… — сказал он.
— В таком случае, — отвечал Алатристе, — второй половине следует отомстить за них.
То, что началось ближе к вечеру, иначе как светопреставлением и не назовешь. Одна из турецких галер затонула, но шесть других с флагманом во главе, выгребая против вдруг налетевшего восточного ветра, ринулись на нас со всех сторон, имея целью пойти на абордаж все разом и одновременно, а иными словами, сбросить к нам на палубы человек шестьсот-семьсот — ну то есть целый полк — янычар, и это против полтораста испанцев, которых мы еще могли выставить. И, покрошив нас несколько из пушек, врезались нам в самую середку, с ужасным треском в щепки круша весла и пытаясь пробить нам борта таранами, чтобы, если получится, сразу потопить. Кого-то на время удалось сдержать огнем, но другие сумели все же забросить крючья и вцепиться. Хлынули они так густо, что, когда на «Каридад» бискайцы схватились с турками, даже невозможно стало стрелять по врагам из опасения попасть в своих, а у нас на «Мулатке» им поначалу удалось отбить у нас правый борт и фок-мачту, продвинуться почти что до самой грот-мачты, захватив, стало быть, половину нашего корабля. Но тут — и уж не спрашивайте как — удалось нам стать насмерть, упереться, а затем и потеснить неприятеля. Повезло, конечно, в том отношении, что турками командовал, ободряя их зычными криками, рассыпая вокруг себя смертоносные удары, гороподобный янычарище — здоровенный, как тот филистимлянин; уже потом узналось, что это был их знаменитый командир, любимец самого султана, звавшийся Улух Симарра, — и вот, когда, оттеснив наших, дрогнувших под таким напором, дошли они до самого шлюпочного трапа, там их встретили раскованные галерники под предводительством цыгана Хрипуна и его присных, подобравших у павших оружие — полупики, топоры, копья, ятаганы, шпаги и прочее, благо валялось оно на каждом шагу, — и ударили на турок с неописуемой яростью, причем Хрипуну первым же ударом повезло вонзить копьецо в глаз янычару, и тот, издав страшный вопль, вскинул руки и рухнул на палубу замертво, после чего на великана, как все равно свора псов на кабана, всем скопом набросились каторжане и, достав неведомо откуда ножи, какими на бойнях скотину колют — такие вот, с желтыми роговыми рукоятями, — во мгновение ока истыкали его, только что ломтями не нарезав. Турки, увидев, как круто обошлись с их начальником, невольно уняли прыть, замялись в нерешительности, воздев свои ятаганы. И капитан Алатристе, воспользовавшись заминкой, криком и пинками погнал всех, кто оказался поблизости, а оказалось нас человек двадцать, резать турок, и мы ринулись вперед, сознавая, что либо мы их всех перебьем, либо нам тут конец придет. И поскольку к этому времени было нам уж безразлично, убивать, умирать или еще чего, то плечом к плечу ударили мы на врага — капитан Алатристе, Себастьян Копонс, Гурриато-мавр и ваш покорный слуга, — а к нам, увидав, что мы выступаем стройно и в порядке, тотчас присоединилась вся шайка Хрипуна. Ибо в час поражения и разгрома ничто не производит действия столь ободрительного, как вид отряда, который сохраняет строй и повинуется приказу, не разравнивает рядов, так что и те, кто был дотоле рассеян или дрался в одиночку, поспешили примкнуть к нам и занять свое место в каре. И вот, шагая прямо по лежащим меж банок телам гребцов — мертвым, по большей части, телам, хотя оставались среди них и раненые, — обрастая по дороге новыми бойцами, двинулись мы вперед и поначалу неуклонно теснили турок, отчасти даже и оробелых, а затем заставили их показать спину и очистили все пространство палубы и добрались до самого тарана неприятельской галеры. И при виде того, как многие турки в поисках спасения бросаются за борт, кое-кто из самых отчаянных у нас сумел по тарану перебраться даже на самую вражескую галеру, явив мужество, о коем предоставляю судить вам, ибо пошли на абордаж и заняли вражескую галерейку полтора человечка; лично я вместо «Сантьяго! Сантьяго!» кричал «Анхелика! Анхелика!» — противник же при нашем появлении, а были мы черны от пороховой гари и красны от чужой крови, свирепством и отчаянностью подобны вырвавшимся из преисподней бесам, — так вот, противник, говорю, еще в большем, чем прежде, числе принялся сигать в воду или устремился на корму, дабы забаррикадироваться на мостике. И потому взяли мы без потерь и особых усилий фок-мачту, а если бы решились, то и грот-мачта стала бы нашей.