Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, есть. Когда нас друг другу представили — помнишь? — уже тогда я любил ее.
Иштар-умми присела на стул, она была словно неживая, как глиняная фигурка. «Любит ли она меня? — думал Адапа. — Твердит, что любит. Бедная. Даже если и так, я не могу смотреть в ее сторону. Я сломал ей жизнь, подлец. Я. хотел, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Что я натворил! Добро бы, один страдал, а то ведь других это коснулось. Иштар-умми льет слезы. Ламассатум едва не погибла».
Снова перед глазами встали картинки той ночи, как он шел к нищему рыбацкому поселению, будто рука судьбы вела его.
— Иштар-умми, мне нужно идти, — сказал он.
— Куда? К отцу?
Она вскочила, обняла его.
— Адапа, ты муж мой, любимый, ты кровь моя. Никуда не пущу. Никому не отдам. Зубами вцеплюсь, держать буду. Почему все так? Почему жизнь моя кончена?
Иштар-умми рыдала. Адапа смотрел на жену, жалость и злость кипели в нем. Было время, когда самолюбие он тешил сознанием собственной безгрешности. Он упивался им, был горд. И вот низвергнут с пьедестала. Другой человек — женщина — страдает из-за него.
— Не говори так, — сказал он. — Все еще будет хорошо.
— Без тебя?
— Без меня.
— Этого не может быть.
— Может, ты в этом убедишься. Просто из сегодняшнего дня не видишь завтрашнего. Слезы высохнут, ты будешь улыбаться, все плохое унесет река. Ты очень красива, Иштар-умми, ты создана для любви, а не для страданий. Ты будешь счастлива.
— Но зачем тебе отказываться от меня, зачем развод? Пусть даже будет другая, мне все равно. Я приму ее.
— Прости.
Адапа вышел из комнаты. Коридор был темен. Дом враждебно глядел на него. Двор заволокло сиреневым сумраком. Десятки бледных бабочек-ночниц кружились, опадали.
Ребенком, он видел, как сокол сбил голубку. В голом, бессмысленном ультрамарине трепетали ее белые крылья, и вдруг не стало ничего, умерла красота. Медленно плыло белое перо. Он следил за ним, пока оно не легло в траву.
Бабочки кружили, терялись в темной листве. Он шел, раздвигая вуали сумрака, еще не остывшего молодого вечера с заблудившимся западным ветром, с первой звездой в освеженной лазури.
Его жена, нет, чужая женщина стояла в темном проеме окна, со светильником за спиной, так, что вся была в золотой, пульсирующей ауре, насыщенной до предела, до боли, до сверхъестественной чистоты. Очень бледное пятно лица, темные, мерцающие провалы глаз, яркие губы и тридцать алмазов в волосах.
— Адапа, не ходи к отцу! — закричала она. — Не ходи! Я сама, я помогу тебе.
Он обернулся на ходу, махнул ей. Ему показалось, что она смеется, но это была гримаса плача. Адапа запомнил Иштар-умми такой. Внешняя дверь захлопнулась.
Адапа пошел по улице. Темнота быстро сгущалась. Горели фонари, расчерчивая тротуар черными причудливыми тенями. Прохожие попадались редко. Из боковой улицы вынырнули факелы стражи, и тут же скрылись. По небу шли тучи, тьма нависла над Вавилоном.
Адапа споткнулся о что-то мягкое, большое. Он наклонился. Мертвая собака лежала поперек тротуара. Улыбалась влажными коричневыми губами, обнажая клыки. Было что-то страшное, жалкое, молчаливое в поникших ушах, одеревеневших лапах; мелькнул желтоватый белок, зрачок смотрел прямо на Адапу.
Бесконечность бытия и конечность земного пути слились в точку, где мама и Ламассатум ждут его, где будет дом, весь захватанный лапами пальм, и солнце, и луна, и бесконечные закатные прогулки, и белые паруса кораблей, прячущихся за померкшими берегами отдаленной, невидимой реки. Счастье и любовь — все, что нужно человеку, все, за чем он приходит в этот прекрасный и яростный мир, полный мук и страданий.
Адапа отступил. Собака лежала, ветер посыпал ее шерсть пылью. Что-то подобное когда-то уже происходило: вечер, тень, факелы впереди', женщина в узком окне, широкая улыбка зверя. Что-то кольнуло, он не понял, что. Потянулся к ноющей ключице, растерянно оглянулся. Показалось, что на той стороне улицы стоит мать. Он зажмурился. Никого не было. Фонарь перед богатым двухэтажным домом погас — выгорело масло.
Адапа повернул в обратном направлении, он спешил на хозяйственный двор, где были конюшни и стойла для скота. Рабы вывели жеребца. Пустынную улицу оглушил дробный, ступенчатый стук копыт. В исколотой фонарями тьме белый конь нес всадника с тяжелым сердцем.
Теперь Сумукан-иддин глядел на него без улыбки. Дыхание, вырывалось с хрипами, как из груди дракона. Адапа, готовый ко всему, поставил чашу на низкий стол.
— Я не хочу придавать это дело огласке, — сказал Сумукан-иддин. — Ты возвращаешь мне мою дочь как можно скорее. Вернешь приданое и заплатишь за развод.
Адапа ждал. Напряжение не проходило. Какая-то птица сонно вскрикнула за стенами притихшей комнаты.
— Я приму дочь, но ты должен будешь отвесить двадцать мин серебра.
— О чем ты говоришь? — возразил Адапа. — В договоре говорится о трех минах.
— Я знаю договор не хуже тебя, — Сумукан-иддин обратил на него свой тяжелый, как свинец, взгляд. — Иштар-умми может обратиться в суд, и тогда тебе придется объяснить, почему ты расстаешься с женой. Набу-лиширу не нужен скандал.
— Да, он этого не допустит. Хорошо, я уплачу сколько ты хочешь.
Адапа поднялся и хотел идти, не прощаясь.
— Она любит тебя, — глухо сказал Сумукан-иддин.
— Я знаю.
— Я люблю ее, я! Что об этом ты знаешь?
— Я возвращаю ее.
— Ты никогда мне не нравился, щенок. Но ей нужен был муж. Если бы ты ей не понравился, богов беру в свидетели, принуждать бы не стал. Если б я знал, что ты принесешь нам бесчестье, убил бы прежде, чем ты коснулся ее.
— Я извещу тебя, как только буду готов уплатить.
Адапа поклонился и покинул комнату. Он спешил. Сумукан-иддин секунду постоял, тупо глядя на дверь. Его одурачили, осрамили дочь. И кто? Зарвавшийся мальчишка, избалованный щенок, который решил, что ему все позволено!
— Бузазум! — заревел он.
Ненависть жгла, как удары кнута. Сумукан-ид-дину казалось, прошел век, прежде чем Бузазум появился — жирный раб, заросший бородой.
— Спусти псов! Скорее, пока он не ушел! Пусть рвут его!
Бросился к окну. Адапа прыгнул на белого жеребца. Сумукан-иддин видел его сосредоточенное лицо, сдвинутые брови. Гром копыт оглушил. Тут же двор заполнился воем и визгом мечущихся собак. И Сумукан-иддин стоял, безвольно уронив руки, пока двор не опустел.
— Вот он каков, — прошептал Сумукан-иддин. — А ты лила по нему слезы.
Миновала ночь. Прошло утро. Солнце стояло высоко в белом небе. Душно было и тревожно, ветер дул из пустыни. Проснувшись, еще не открывая глаз, принцесса Шаммурукин ощутила запах его кожи. Он принадлежал другому миру, за пределами дворца, широкому, бегущему все к горизонту и горизонту, где бежевый, оранжевый, красный воздух, где фиолетовый свет очерчивает четкие границы, в тени мир меняет масть, пылит конница, идут пешие воины, втягиваясь в долину между скал, в стеклянном воздухе плывут орлы.