Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Розанна лежала вся в поту, когда я зашел к ней. Может, это и реакция на антибиотики, но мне думается, что это просто-напросто страх. Тут, может, и ужасное место в ужасном состоянии, но она такой же человек, как и все мы, и тут ее дом, храни ее Господь. Удивительно, но я застал там Джона Кейна, который все лопотал что-то — бол-бол-бол, как индюк, — бедняга, хоть я и настороженно к нему отношусь, но он, казалось, и вправду переживал, хоть он и старый разбойник, а то и похуже.
По правде говоря, меня и самого все это очень беспокоит, я замотался и вымотался, хотя все-таки очень хорошо, что у нас будет новое помещение, без дождевых разводов на стенах и прорех в крыше, которые никто так и не рискнул залатать, потому что, как мне сказали, там рушатся сами балки. Да, да, все здание — настоящая западня, но на его обветшание все бесстыдно закрывали глаза и не выделяли никаких средств, поэтому все, что нужно было ремонтировать, просто послали к черту. И неискушенному взгляду место это скорее всего и представляется обиталищем чертей. Но не взгляду Розанны.
Розанна немножко ожила, завидев меня, и попросила подать ей одну книгу со стола. Книга называлась Religio Medici — старый потрепанный томик, на который я частенько обращал внимание. Она сказала, что это была любимая книга ее отца — говорила ли она мне об этом? И я сказал, да, говорила вроде бы. Сказал, что вроде припоминаю, как она однажды показала мне, что там написано имя ее отца.
— Мне сто лет, — затем сказала она, — и я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что же? — спросил я, дивясь тому, как храбро она справилась со своей паникой, если то была паника — ее голос снова звучал ровно, несмотря на то что дряхлое ее лицо так и пылало от этой чертовой сыпи. Казалось, будто она прыгнула через огромный костер и окунула голову в его жар.
— Я хочу, чтобы вы отдали ее моему ребенку, — сказала она. — Моему сыну.
— Вашему сыну? — спросил я. — А где ваш сын, Розанна?
— Не знаю, — ответила она, и взгляд у нее резко помутнел, будто вот-вот погаснет, но тут она снова будто рывком привела себя в сознание. — Не знаю. В Назарете.
— Назарет далеко отсюда, — сказал я, подыгрывая ей.
— Отдадите, доктор Грен?
— Отдам, отдам, — сказал я, точно зная, что не отдам, не смогу никому ее отдать, если учитывать то, что безжалостно сообщает отец Гонт в своем отчете.
Да и столько воды с тех пор утекло. Даже если ее ребенок и жив, то уж в любом случае давно состарился. Наверное, я мог бы ее спросить: вы убили своего ребенка? Наверное, я мог бы спросить ее об этом, если б и сам был столь же безумен. Нет, такой вопрос не задашь любезным тоном, даже профессиональным тоном его не задашь. Впрочем, она так и не дала мне никаких ответов. Ответов, которые могли бы переменить мое мнение о ее состоянии — с медицинской точки зрения.
Ох, вдруг такая усталость навалилась, такая усталость, будто все ее годы и даже больше того теперь были моими. Я устал от того, что не смог вытащить ее обратно к «жизни». Не смог. Я себя даже вытащить не смог.
— Я уверена, отдадите, — сказала она, пристально глядя на меня. — Надеюсь, по крайней мере.
И тут, довольно невпопад, она забрала у меня книгу, а затем снова вложила мне ее в руки, кивнув, будто бы говоря: уж постарайтесь отдать, постарайтесь.
Свидетельство Розанны, записанное ей самой
Что-то мне не очень хорошо, худо мне, но надо продолжать, потому что я как раз подошла к той части истории, которую мне непременно надо вам поведать.
Дорогой читатель, Боженька, доктор Грен, кем бы вы ни были.
Где бы вы ни были, я вручаю вам мою любовь.
Я ж теперь ангел. Шучу.
Бью на небесах тяжелыми крылами.
Быть может. Как думаете?
* * *
Мне вспоминается страшная, мутная, темная февральская погода и самые тяжкие, самые ужасающие дни в моей жизни.
Тогда я была, наверное, месяце на седьмом. Но точно сказать не могу.
Я так располнела, что старое пальто уже могло скрыть моего «положения», когда я приходила в лавку в Страндхилле, хотя я выбиралась туда только по будням, в сумерках, перед самым закрытием, и тут зима была для меня спасением, темнело уже к четырем.
Из зеркала на дверце шкафа на меня смотрел белесый призрак женщины со странно удлинившимся лицом, словно бы под тяжестью живота я постепенно сползала вниз, как тающая статуя. Пупок торчал наружу, будто маленький нос, а волосы внизу живота, казалось, стали длиннее раза в два.
Что-то сидело во мне, как что-то там есть в речных водах, когда у лосося начинается весенний ход. Если только в несчастной Гарравог еще остался лосось. Иногда в лавке говорили о реке, что она, мол, вся помутнела из-за войны, потому что все верфи и пристани вверх по реке позакрывались на неопределенное время и землечерпалки больше не тащат наружу огромные ковши ила и песка. Еще судачили о подводных лодках в заливе Слайго, о нехватке продуктов, о том, что чая стало недоставать, зато товаров вроде порошков Бичема до странного вдоволь. Можно еще было упомянуть, что милосердия стало недоставать тоже. На дорогах почти не стало машин, и по вечерам возле моего домика почти всегда было тихо, хотя люди на велосипедах, телегах и пешком все равно собирались на танцы. У кого-то в Слайго был шарабан, и он приползал по песку, груженный гуляками, будто какая залетная машина из прошлого столетия. «Плаза» испускала лучи света, которые могли бы стать сигналом для какого-нибудь немецкого самолета, вроде тех, что я видела, когда они летели после своих трудов в Белфасте, но на головы танцоров обрушивалось только время.
Я была всего лишь наблюдателем. Интересно, какая слава обо мне ходила тогда: женщина в проржавевшей хибаре, падшая женщина, ведьма, женщина, «опустившаяся на самое дно». Будто на границе их мира был какой-то водопад, куда женщину могло смыть, вроде невидимой Ниагары на каждый день.
Безбрежная, высоченная стена кипящей, мутной воды.
Хорошенькая женщина, одетая в пальто с горностаевым воротником, как-то взглянула на меня, проходя мимо. Она была весьма обеспеченная — ботинки у нее были черные и блестящие, а тщательно уложенные каштановые волосы говорили о многих часах, проведенных у парикмахера. Через дорогу от моей хибарки стоял старый дом, окруженный высоким забором, и она как раз шла туда, а оттуда доносился шум вечеринки, граммофон играл ту песенку, которую пела Грета Гарбо. Мне показалось, что я ее знаю, поэтому я вдруг остановилась посреди дороги, сама того не желая, будто все было как-то по-другому. К своему непередаваемому удивлению, в воротах дома я увидела Джека Макналти, как обычно в шикарном пальто, но, должна сказать, лицо у него было осунувшееся, изможденное. Или, может, в те дни мне все таким казалось. Я подумала, не та ли это знаменитая Май, важная девчонка из Голвея, на которой он женился. Наверное, она это и была. И ведь выходит, что она моя невестка.
Мне вдруг показалось, что она разозлилась, занервничала. Вид у меня, конечно, был еще тот — заношенное пальто, которое и в лучшие-то дни ничего из себя не представляло, да коричневые ботинки, которые я носила как клоги, без шнурков, потому что шнурки для них нужны были длинные, тоненькие, а в лавках Страндхилла таких не водилось. Да и, наверное, снизу было видно, что чулок на мне нету — настоящее преступление — и живот еще торчал из-под пальто.