Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В чем состоит главное читательское счастье при чтении Довлатова? Сам он назвал это «счастьем внезапного освобождения речи». И не только речи, а души — от обязательных, но уже измучивших тебя оков и вериг. Я бы сказал, что это — гибельное освобождение, что особенно впечатляет читателя. Когда герой моего любимого рассказа «Офицерский ремень» рядовой Чурилин вместо необходимых оправданий на суде вдруг произносит то, что ему хочется: «Да что тут рассказывать… Могу и тебя пощекотить!» — его ждет за это дисциплинарный батальон. Но душа наша взлетает радостно вместе с его душой: «И мы так хотим — и вот мечта наша исполнилась!»… хоть и не в нашей жизни. Мало кто решается на такую свободу — и из героев, и из писателей. Довлатов — одиночка, «один в поле воин», поэтому так и заметен.
Но это вовсе не значит, что и в практической деятельности Довлатов был одинок. Созданием своей «гвардии» он занимался усиленно. У этого Робинзона Крузо было, как минимум, «семь Пятниц». Помимо верных Вайля и Гениса, которые, мерясь с ним, выросли в самостоятельных писателей, в «гвардии» состоял любящий и преданный, хоть и не слишком практичный Гриша Поляк, хозяин маленького издательства «Серебряный век», очень много сделавший для Довлатова и при жизни, и после. Он был еще и просто приятель-сосед, необходимый даже такому уникальному типу, как Довлатов, — они с Гришей в редкие минуты отдыха любили прогуливаться возле дома. Главные книги Довлатова были сделаны и изданы с помощью Игоря Ефимова в его издательстве «Эрмитаж» — и без этой помощи еще неизвестно, что бы с ним стало.
Опираясь на лучшее, что осталось «там», и нередко вспоминая своих ленинградских наставников и коллег, Довлатов, конечно, больше думал о «здесь». Тут, в Нью-Йорке, его действительно ждала прорва работы, надо было «протолкаться» на достойное место, разобраться в хаосе и все выстроить в нужном порядке. Здесь Довлатова интересовали друзья только полезные, а бесполезные, ставшие героями его книг, слава богу, остались за кордоном. Здесь его больше интересовали отношения с Бродским — и тот, конечно, был главным, хоть и недосягаемым примером. И не только в мастерстве владения пером. Бродский, «в багрец и золото одетая лиса» (по определению старого друга Рейна), показал блистательный пример делания новой карьеры на новом месте. Конечно, и старый груз пригодился… но где были бы и Бродский, и Довлатов, понадеявшись в Америке лишь на славу политических изгоев! Это лишь старт — а вот теперь надо уже грести по-настоящему. Пора уже не об «империи зла» кудахтать, а навести уже свои порядки тут, где возможности гораздо больше, и упустить их — настоящая глупость. Известно, что очень мало внимания уделяя «проклятому социалистическому прошлому» — какой теперь в этом смысл? — Бродский уйму сил потратил на установление своей «диктатуры» на новом месте. В гостях у него все, кто вообще удостаивался такой чести, сидели за столом строго по рангам, а наверху — он. Он сразу повел себя как нобелиат — и стал им. Многих (в том числе и меня) он поразил в самое сердце историей с Василием Аксеновым, которого он сразу после появления его на Западе тут же пристроил на «самую нижнюю полку», используя все свое уже немалое влияние. А Аксенов так любил его! Помню, растроганно рассказывал, как приходил к родителям Бродского в дни его рождения… И — вот так! Нечего на Олимпе толкучку устраивать!
Конечно же, Бродский работал в основном на себя и «сработал» что надо… и в то же время именно он помог Довлатову по максимуму — «навел» на него отличную переводчицу Энн Фридман, с которой Довлатов отлично сошелся (смысл этого слова довольно широк). Бродский привел к Довлатову и крупного литературного агента Вейдле, который занимался лишь «звездами» ранга Беккета и Салмана Рушди и сделал из Довлатова почти такую же звезду. В «семерку», я думаю, мы не уложимся — много сделали для Довлатова и Лев Лосев, поэт и профессор (он же бывший друг по журналу «Костер» Леша Лифшиц), и переселившаяся из Ленинграда в Бостон бесценная Люда Штерн, героиня их «почтового романа». Даже Соловьев и Клепикова при всей их озлобленности тоже работали на него, сами того не желая.
Василий Павлович Аксенов, самый любимый тогда русским читателем, казалось бы, и должен занять трон первого русского писателя на Западе. Уехал он из России во славе… но здесь как-то потерялся, сменил тему, стал несколько суетливо «писать для Запада». Однако здешних «дегустаторов» в русских писателях интересовало совсем другое — и Аксенов вроде как сам добровольно уступил трон… или виной тому был «тычок» Бродского? Запад как-то странно и неожиданно все переиграл по-своему: признанный и знаменитый Аксенов ехал в Америку за лаврами — и «пролетел». Довлатов ехал с чувством крушения, беды, ненужности — и стал интересен и любим.
К Аксенову Довлатов, хоть и оценивал его книги невысоко, относился с симпатией. Все-таки наш человек… и даже в том, как он промахнулся тут, есть что-то симпатичное, человеческое. Значительно более пристрастным было его отношение к «идолам эмиграции, тупым и надменным, как партийные вожди». Этих уже не столкнешь! Поругивал он даже уважаемого им Солженицына — ведь тот навсегда, казалось, закрыл лагерную тему, в то время как именно здесь Довлатов планировал свой успех. Но все к лучшему: Солженицын, даже не зная об этом, «вытеснил» Довлатова с широкой дороги на его правильный, никем до него не пройденный, путь. С Солженицыным, ясное дело, «бодаться» Довлатов не стал, себе дороже, и даже посылал ему свои книги с почтительной надписью. Но сразу же дистанцировался от него в литературном отношении — и правильно сделал. В России он вряд ли мог пробиться наверх (я имею в виду вовсе не советскую, а неофициальную, самиздатскую литературу) — а тут у Довлатова явно был шанс стать «первым парнем на Ньюйоркшине».
Много сил и таланта он потратил на то, чтобы в письмах и статьях словно бы «невзначай» выстроить всех писателей по ранжиру. Ни в грош не ставил эмигрантскую «самодеятельность», прославившуюся в местных «многотиражках». Считал, например, никем довольно популярного среди эмигрантов одесского литератора Аркадия Львова. Довлатов чтил только писателей настоящей, суровой литературной школы, которых в эмиграции тоже было немало. При всех издержках там были серьезные издательства и сильная литература, и Довлатов отлично в этом ориентировался. В письмах он сокрушался, что никто из уважаемых им серьезных русских писателей не оказался в Нью-Йорке: Владимов и Войнович— в Германии, Максимов, Некрасов и Синявский — в Париже. На самом деле, я думаю, нью-йоркское «безлюдье» было ему по нраву. Быть главным «посланником» русской литературы в Нью-Йорке, — должность почетная уже сама по себе. Не думаю, что он, находясь в Ленинграде, даже в случае благополучно сложившейся судьбы, мог называть даже про себя Владимова, автора нашумевших «Трех минут молчания» и «Верного Руслана», запросто и непринужденно Жорой, а Максимова — Володей. Тут, с высоты нью-йоркских небоскребов он делал это как-то естественно, невзначай — и слегка даже поучающе…
В письмах весьма чтимому им Израилю Меггеру он «дружески» советует ему написать «искреннюю исповедь». Непринужденно оказывается он «на дружеской ноге» и с Владимовым, хотя еще несколько лет назад представить их «в одном весе» было просто невозможно. С присущей ему виртуозностью Довлатов находит «мостик»… когда-то давно, в Комарове под Ленинградом, на даче у Черкасовых, он познакомился с прелестной девушкой Натальей Кузнецовой, врезавшейся ему в память навсегда… И вот теперь она оказалась женой Владимова: «Может быть, она помнит печального мальчика на даче у Черкасова?» И место хорошее для знакомства — не в подворотне ведь какой-нибудь.