Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николаю Николаевичу этот текст очень понравился. Но это был собственный текст Толстого. С собственным текстом Ге к «Тайной вечере» он не совпадал. Ге это подчеркнул. Он не стал искать нового решения «Тайной вечери», но «сочинил» на текст Толстого эскиз «Омовение ног»: Христос моет ноги Иуде.
Ге в ту пору увлекался графикой.
Лев Николаевич часто повторял, что краски мешают ему смотреть картины. Он любил одноцветные альбомы с репродукциями. Он рассказывал, что «Тайную вечерю» любил давно по фотографиям, а когда увидел ее на выставке, в цвете, впечатление было меньше. Он очень хвалил копию, которую написал Крамской черным соусом, ходил в Румянцевский музей ее смотреть.
Ге, увлекаясь графикой, ссылался на Толстого – вот-де и Лев Николаевич говорит, что живопись мешает понять суть. Скоро увлечение поутихнет, графика займет свое место рядом с живописью, которая всегда была для Ге, конечно же, главной, Николай Николаевич даже назовет Толстого «дальтонистом».
Но мысль, что для народа надо рисовать угольком, что графика нужнее народу, понятнее, не случайна в творчестве Ге, необходима и даже этапна, как необходимы и этапны в творчестве Толстого графически четкие, простые и ясные рассказы «Азбуки», «Кавказский пленник». Лев Николаевич сам их называл: «рисунки карандашом без теней».
Да, это надо было пройти Толстому на пути к народным рассказам, тоже еще графическим, на пути к высокой по своей простоте живописи последних произведений. Ге также надо было это пройти – выразительная ясность его завтрашней живописи тому доказательство. Рядом с собственной толстовской оценкой «Войны и мира» – «дребедень многословная» – очень точно становится кое-кого возмутившая оценка Ге: в этом романе «изобретение обстоятельств играет слишком большую роль».
Лев Николаевич иной раз говаривал:
– Если меня нет в комнате, спросите Николая Николаевича, он вам ответит то же, что я.
То же. И все-таки у каждого был собственный текст. Во всем учении, которое должно было привести их к открытию идеала, у каждого был свой текст.
Так они помогают друг другу понять общее.
Лев Николаевич писал к Ге:
«Мне представляется, что дело наше – уяснение истины; […] она бывает шершавая, ершом – не входит в людей, и прежде выражения истины нужно расположить людей любовью к принятию ее».
В письме к молодому другу и ученику Ге точно пересказывает слова Толстого. Но у него есть вдобавок и собственный текст о том, как располагать людей любовью, как жить и уяснять истину: «Делать нужно то, что нужно окружающим в эту минуту, а затем опять то же, то же, без конца».
Для Толстого это важнейший из текстов Ге, хотя Лев Николаевич узнал его позже и в другой, афористической редакции.
Однажды Ге работал в доме Толстых. Его то и дело отрывали: один с вопросом подойдет, другой за советом, третий просто поговорить. И всякий раз Николай Николаевич безропотно откладывал кисть. Наконец, Татьяна Львовна, она художница была, возмутилась – неужели люди не понимают, что Николай Николаевич работает!
Николай Николаевич расстроился:
– Что вы, что вы, Таня! Бог с ней, с работой. Человек дороже полотна.
В семье Толстых, как в большинстве других семей, жили свои излюбленные выражения, понятные всем домашним.
Про картины, изображающие обнаженных женщин, говорили: «Баба моется». Это пошло от крестьянской девочки, которая рассматривала в Ясной Поляне репродукции и приговаривала: «Опять баба моется…» «Архитектор виноват», – говорили про того, кто пытался свалить вину на другого (так утверждал однажды Илья Львович, когда разбил чашку, споткнувшись о порог).
«Человек дороже полотна», оброненное Николаем Николаевичем, прочно вошло в круг этих выражений, стало среди них едва ли не самым значительным. Толстой как-то писал Николаю Николаевичу из Ясной Поляны: «У нас очень много посетителей, и я относительно их всегда стараюсь держаться вашего правила – «человек человеку дороже полотна».
Дальше Лев Николаевич размышляет о том, что главное в жизни – работа, отвлекаться от нее и идти к посетителям тяжело и скучно. Приятно только сознавать, что нашел время для другого человека. «Крайности всегда сходятся: болтовня самое пустое и самое великое дело». Так у Толстого появляется свое толкование афоризма о «полотне», появляется собственный текст. Толстой вводит элемент усилия. Он обдумывает и объясняет то, что Ге делал не задумываясь, по зову сердца.
Николай Николаевич всегда подчеркивал, что старается идти след в след за Толстым: «Я за вами поплетусь, хотя бы и расквасить мне нос». Уверял всех, что он только и говорит, когда самого Льва Николаевича «нет в комнате». Но Лев Николаевич за то и любил и ценил Ге, что тот не сзади плелся, а шел рядом.
Толстой – важное обстоятельство! – поселил Николая Николаевича у себя в кабинете, любил с ним бывать, повторял его словечки, но долго не осознавал, насколько прочно поселился Николай Николаевич в его жизни.
2 июня 1894 года Толстой записал в дневнике: «Сейчас получил телеграмму о смерти Ге. Не пишутся слова: смерть Ге. Как все-таки мы слепы и видим только то, что нам кажется. Так, нам кажется, нужен был он с своими проектами и планами. Но нет. Я его очень – не хочу говорить: любил, очень люблю, но все-таки мне казалось, что он, хотя далеко не кончил в смысле художественном, далеко не кончил в смысле христианского развития движения. Страшно писать это. Но это казалось мне. Мне ужасно жалко его. Это был прелестный, гениальный старый ребенок».
Проходят дни, он все не в силах привыкнуть.
Дневник – 13 июня: «Самое важное событие. Смерть Ге. Я никогда не думал, что я так сильно любил его…
За это время думал:…Какая-то связь между смертью и любовью. Любовь есть сущность жизни, и смерть, снимая покров жизни, оголяет ее сущность любовью. Когда человек умер, только тогда узнаешь, насколько любил его…»
Мысль о тесной связи между смертью и любовью, вызванная известием о кончине Ге, с этих пор уже не покинет Толстого: он много раз будет к ней возвращаться, развивать ее.
В письмах к знакомым Лев Николаевич будет сетовать, что Ге умер неоцененным. Современниками. Близкими. Им, Толстым.
«Надеюсь, что его смерть откроет толпе глаза на значение того, что она потеряла в его лице. Мне же он дорог, как любящий всегда милый друг».
В другом письме: «Не могу привыкнуть к смерти Ге старшего… Редкая смерть так поражала меня. Уж очень он был жив и