Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жан-Батист копает долго, так что даже лунный островок успевает немного сместиться в сторону. Потом отступает на шаг. Трудно разглядеть, каков результат его усилий: лунный свет слишком неверный, но инженер вдруг ясно понимает, что у него нет сил продолжать. Прислонив лопату к стене, он наклоняется, берет Лекёра, кладет у вырытой ямы и скатывает в нее. Саквояж ставит покойнику в ноги. Ни саквояж, ни тело не лежат глубоко, но этого и не требуется. Завтра вся могила будет засыпана землей с известью. Все шестнадцать метров – куда уж глубже. На секунду он склоняется над покойником и, затаив дыхание, словно втайне от самого себя, дотрагивается до его плеча. Потом поднимается, вновь берет лопату и начинает быстро закапывать труп. Сначала ноги, потом тело. И наконец лицо.
Ничто не исчезает, ничто не создается, все лишь меняет форму.
Антуан Лавуазье
Они копают – копают и засыпают землей, как люди, которым не хватает изобретательности заняться чем-то иным. Общая могила под номером четырнадцать засыпана землей и известью на все шестнадцать метров. В следующей могиле, той, что находится в самом центре кладбища, кости лежат так плотно, что их можно вынимать, словно вязанки хвороста. Мертвецы больше не удивляются при встрече с нами, думает инженер, стоя на краю ямы под мелким весенним дождиком. Если раньше даже скелеты без всяких признаков плоти казались какими-то униженными, испуганными, точно этих мужчин и женщин на глазах у всех нагими вытолкали на улицу, то теперь они лежат смирно, словно невесты, в ожидании рук горняков, которые извлекут их на свет. Седьмая труба! Упокоившиеся, усопшие, они вновь собраны вместе бородатыми ангелами с глиняными трубками в зубах. Этой мысли достаточно – почти достаточно, – чтобы инженер усмехнулся. Бедные доверчивые черепа, которые воображают, что пришел конец их ожиданию во мраке!
К концу месяца закончены девятнадцать общих могил – почти половина из тех, что показала ему Жанна минувшей осенью. За двадцатую принимаются на первой неделе мая. Однажды теплым утром, когда рабочие уже ушли на глубину на восемь метров (пара черных дроздов клюет червяков из холмика, высящегося рядом с ямой), из дома выходит Жанна. Впервые после изнасилования она появляется на людях. Девушка идет под руку с Лизой Саже. Кажется, ее почти ослепил солнечный свет. Позади, в нескольких шагах от них, идет Элоиза в переднике, держа мясной нож в одной руке и заслоняясь от солнца другой. Горняки, те, что на поверхности, прерывают работу. На своем рабочем месте у насыпи из костей замирает, точно громом пораженный, Ян Блок, и Жан-Батисту впервые приходит в голову, что горняк влюблен, по-настоящему влюблен. А если учесть то, что произошло с Жанной, разве будет это плохой партией? Не потребуется никаких объяснений, он и так знает все, что надо знать. Нравится ли он ей? Или же мысль о любом мужчине, который дотронется до нее, вызывает у девушки отвращение, кажется ей невозможной? Инженер приветственно поднимает руку. Жанна вяло машет в ответ.
На улицах, в скверах, у рыночных прилавков, где люди толкутся, точно пчелы в улье, до сих пор ходят всякие слухи о случившемся в ту мартовскую ночь. Должно быть, некоторые горняки, несмотря на категорический запрет, разболтали о происшествии своим шлюхам, ибо прошла всего неделя, а о гибели Лекёра уже знали все, было известно, что Лекёра застрелили, кроме того, было известно точно, без малейших сомнений, что именно сероглазый инженер – а каков он в ярости, некоторые имели возможность убедиться однажды вечером на Рю-Сен-Дени, – спустил курок. История выглядела вполне логично. Люди же не дураки. Но вот почему инженер его убил, было не совсем понятно. Наверное, в той части истории, где дело касалось Жанны, горняки не стали распускать языки. Поэтому наибольшей популярностью пользовалась версия, что Жан-Батист застрелил помощника во время ссоры, возникшей из-за любовницы инженера, Австриячки. По всей видимости, помощник грубо сказал, кто она такая, и в результате заплатил за это жизнью. Конечно, убийство – дело ужасное и варварское, однако женщины квартала – чьи суждения всегда подводят итог, – не были склонны осуждать человека, убившего другого в подобной ситуации. Женщин оскорбляли повсюду совершенно безнаказанно, причем оскорбляли мужчины. Так что если кое-кто из них и поплатился жизнью за свою наглость, как этот помощник инженера, то он получил по заслугам.
Что касается Моннаров, то, хотя до них и доходили какие-то слухи и сами они наблюдали странные хождения людей с кладбища и обратно, это, по всей видимости, волновало их не так, как соседей, не так занимало их воображение, ибо слишком свежо было в памяти более раннее событие другой ночи, трагедия, куда более близкая сердцу несчастных родителей. Посему они не донимали Жан-Батиста расспросами, не интересовались, почему их разбудил среди ночи стук в дверь пришедшего с кладбища рабочего или что означал звук, похожий на треск сломанного бурей дерева, раздавшийся позже, перед самым рассветом. Лишь однажды возникла неловкость, когда во время ужина через неделю после Светлого воскресенья мадам Моннар – по-видимому, совершенно простодушно и искренне – спросила, не пожелает ли любезный месье Лекёр снова прийти к ним в гости. Жан-Батист не нашел ничего лучшего, как тупо уставиться на остатки супа на дне своей тарелки. Поэтому отвечать пришлось Элоизе, сообщившей хозяйке, что месье Лекёра срочно вызвали домой. Домой? Да, мадам, совершенно неожиданно. По семейным делам? По неотложным семейным делам, мадам.
В первые недели мая, когда начинают распускаться свежие листочки, бабочки пробуждаются от зимнего сна и маленькие цветочки упрямо пробиваются сквозь трещины в прокопченных стенах, Жан-Батист чувствует, что он все время чего-то ждет. Правда, не ведает, чего именно. Может, приезда сестры Лекёра? Сердитой, испуганной, озадаченной. Или неожиданного появления сурового государственного чиновника, такого, от которого не спасет даже министр. Удивительно часто инженеру приходится напоминать себе, что он не убивал Лекёра, что Лекёр застрелился сам. Такова правда. Но не должна ли она быть более убедительной, более очевидной?
Двадцать второго, двадцать третьего и двадцать четвертого мая у Жан-Батиста случается страшный приступ мигрени, самый тяжелый с тех пор, как ему раскроили череп. Он лежит в бывшей комнате Зигетты, в бывшей кровати Зигетты с тряпкой на глазах, сжимая и разжимая кулаки. На его грудь давят шестнадцать метров земли с известкой. Потом, как обычно, боль проходит вместе со рвотой. Он полощет рот, делает несколько глотков воды, берет шляпу и, пошатываясь, выходит из комнаты.
В городе жара. После заката целый час, а то и дольше горячий воздух поднимается волнами от камней мостовой. На кладбище рабочим требуется добавлять в коньяк больше воды, им это необходимо. Они копают в одних рубахах. К середине утра ткань прилипает к спинам. Работа замедляется. В голубом небе над склепами резвятся стрижи и ласточки. Кажется, что всю зиму люди держались за какую-то идею, имели твердость, которую теперь забирает у них жара. Инженер ощущает это наряду со всеми и даже больше, чем все. Его томит желание все бросить, покончить с этим раз и навсегда. Чтобы не подавать виду, Жан-Батист подгоняет шахтеров, беспокойными шагами ходит взад-вперед по краю могилы, больше говорит, больше кричит. Когда кому-нибудь из рабочих не удается поднять лебедкой люльку с костями, инженер тянет веревку вместе с ним. Когда нужно установить шахтную крепь, он лезет на дно, чтобы лично руководить постройкой. Ночью он следит за погрузкой костей на каждую телегу, снует туда-сюда между улицей и кладбищем, разговаривает с кучерами и даже с молодыми священниками, которые до сих пор в волнении поглядывают на двери церкви, опасаясь появления Кольбера, хотя никто не видел настоятеля уже много недель.