Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Держи, – сказал Гиреев, протягивая Татарскому сверток и бутылку. – Только давай договоримся. Ты, когда их съешь, больше сюда не возвращайся. А то я все ту осень забыть не могу.
– Обещаю, – сказал Татарский. – Кстати, где тут недостроенная радиолокационная станция? Я по дороге из машины видел.
– Это рядом. Пройдешь по полю, там дорога начнется через лес. Увидишь проволочный забор – и вдоль него. Километра через три. Ты что, погулять там хочешь?
Татарский кивнул.
– Не знаю, не знаю, – сказал Гиреев. – Так еще можно, а под мухоморами… Старики говорят, что там место нехорошее. Хотя, с другой стороны, где под Москвой хорошее найдешь!
В дверях Татарский обернулся и обнял Гиреева за плечи.
– Знаешь, Андрюха, – сказал он, – не хочу, чтобы это звучало патетично, но спасибо тебе огромное!
– За что? – спросил Гиреев.
– За то, что иногда позволяешь жить параллельной жизнью. Без этого настоящая была бы настолько мерзка!
– Ну спасибо, – ответил Гиреев, отводя взгляд, – спасибо.
Он был заметно тронут.
– Удачи в делах, – сказал Татарский и вышел прочь.
Мухоморы взяли, когда он уже с полчаса шел вдоль забора из проволочной сетки. Сначала появились знакомые симптомы – дрожь и приятная щекотка в пальцах. Потом из придорожных кустов выплыл столб с надписью «Костров не жечь!», который он когда-то принял за Гусейна. Как и следовало ожидать, при дневном свете сходства не ощущалось. Тем не менее Татарский не без ностальгии вспомнил историю про короля птиц Семурга.
– Семург, сирруф, – сказал в голове знакомый голос, – какая разница? Просто разные транскрипции. А ты опять наглотался, да?
«Началось, – подумал Татарский, – зверюшка подъехала».
Но сирруф больше никак не проявил себя всю дорогу до башни. Ворота, через которые Татарский когда-то перелезал, оказались открыты. На территории стройки никого не было видно; вагончики-бытовки были заперты, а с гриба-навеса для часового исчез когда-то висевший там телефон.
Татарский поднялся на вершину сооружения без всяких приключений. В башенке для лифтов все было по-прежнему – пустые бутылки и стол в центре комнаты.
– Ну, – спросил он вслух, – и где тут богиня?
Никто не ответил, только слышно было, как где-то внизу шумит под ветром осенний лес. Татарский прислонился к стене, закрыл глаза и стал вслушиваться. Почему-то он решил, что это шумят ивы, и вспомнил строчку из слышанной по радио песни: «Это сестры печали, живущие в ивах». И сразу же в тихом шелесте деревьев стали различимы обрывки женских голосов, которые казались эхом каких-то давным-давно сказанных ему слов, заблудившихся в тупиках памяти.
«А знают ли они, – шептали тихие голоса, – что в их широко известном мире нет ничего, кроме сгущения тьмы, – ни вдоха, ни выдоха, ни правого, ни левого, ни пятого, ни десятого? Знают ли они, что их широкая известность неизвестна никому?»
«Все совсем наоборот, чем думают люди, – нет ни правды, ни лжи, а есть одна бесконечно ясная, чистая и простая мысль, в которой клубится душа, похожая на каплю чернил, упавшую в стакан с водой. И когда человек перестает клубиться в этой простой чистоте, ровно ничего не происходит, и выясняется, что жизнь – это просто шелест занавесок в окне давно разрушенной башни, и каждая ниточка в этих занавесках думает, что великая богиня с ней. И богиня действительно с ней».
«Когда-то и ты и мы, любимый, были свободны, – зачем же ты создал этот страшный, уродливый мир?»
– А разве это сделал я? – прошептал Татарский.
Никто не ответил. Татарский открыл глаза и поглядел в дверной проем. Над линией леса висело облако, похожее на небесную гору, – оно было таких размеров, что бесконечная высота неба, забытая еще в детстве, вдруг стала видна опять. На одном из склонов облака был узкий конический выступ, похожий на башню, видную сквозь туман. В Татарском что-то дрогнуло – он вспомнил, что когда-то и в нем самом была эфемерная небесная субстанция, из которой состоят эти белые гора и башня. И тогда – давным-давно, даже, наверно, еще до рождения, – ничего не стоило стать таким облаком самому и подняться до самого верха башни. Но жизнь успела вытеснить эту странную субстанцию из души, и ее осталось ровно столько, чтобы можно было вспомнить о ней на секунду и сразу же потерять воспоминание.
Татарский заметил, что пол под столом прикрыт щитом из сколоченных досок. Поглядев в щель между ними, он увидел черную дыру многоэтажной пропасти. «Ну да, – вспомнил он, – это шахта лифта. А здесь машинное отделение, как в комнате, где этот рендер. Только автоматчиков нет». Сев за стол, он осторожно поставил ноги на доски. Сначала ему стало страшновато, что доски под ногами подломятся и он вместе с ними полетит вниз, в глубокую шахту с многолетними напластованиями мусора на дне. Но доски были толстыми и надежными.
Помещение явно кто-то посещал, скорее всего – окрестные бомжи. На полу валялись свежерастоптанные окурки папирос, а на столе лежал обрывок газеты с телепрограммой на неделю. Татарский прочел название последней передачи перед неровной линией обрыва:
0.00 – Золотая комната.
«Что за передача? – подумал он. – Наверно, что-то новое». Положив подбородок на сложенные перед собой руки, он уставился на фотографию бегущей по песку женщины, которая висела там же, где и раньше. При дневном свете стали заметны пузыри и пятна, проступившие на бумаге от сырости. Одно из пятен приходилось прямо на лицо богини, и в дневном свете оно показалось покоробившимся, рябым и старым. Татарский допил остаток водки и прикрыл глаза.
Короткий сон, который ему привиделся, был очень странным. Он шел по песчаному пляжу навстречу сверкавшей на солнце золотой статуе – она была еще далеко, но уже было видно, что это женский торс без головы и рук. Рядом с Татарским медленно трусил сирруф, на котором сидел Гиреев. Сирруф был печален и походил на замученного работой ослика, а крылья, сложенные на его спине, напоминали старое войлочное седло.
– Вот ты пишешь слоганы, – говорил Гиреев, – а ты знаешь самый главный слоган? Можно сказать, базовый?
– Нет, – отвечал Татарский, щурясь от золотого сияния.
– Я тебе скажу. Ты слышал выражение «Страшный суд»?
– Слышал.
– На самом деле ничего страшного в нем нет. Кроме того, что он уже давно начался, и все, что с нами происходит, – просто фазы следственного эксперимента. Подумай – разве Богу сложно на несколько секунд создать из ничего весь этот мир со всей его вечностью и бесконечностью, чтобы испытать одну-единственную стоящую перед ним душу?
– Андрей, – отвечал Татарский, косясь на его стоптанные тапки в веревочных стременах, – хватит, а? Мне ведь и на работе говна хватает. Хоть бы ты не грузил.