Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бывают пчаловоды – сами осяменяют. – Пал Палыч наколол на вилку лепесток сыровяленой колбасы. – Но мне это некогда, ня занимаюсь – больно тонко. Я двадцать домиков держу, а расширяться боюсь – это же надо сорок-пятьдесят домиков иметь, чтобы товарный мёд брать. Тонну возьму, а вдруг ня продам? Его хранить надо где-то… А как засахарится? Постоит – застывает так, что в нём ложка ломается. – Пал Палыч прожевал колбасу. – Я думаю, хитро надо делать – ня спеша развиваться: сто, двести, пятьсот килограмм давать и сразу обяспечивать разлив по банкам с этикеткой – пасека, мол, такого-то. И смотреть, чтобы наперёд были на твой мёд заказы. А ня так, что затоварился, а потом вертись с этим мёдом… Но ня развиться толком: у нас людя́м ня дают подняться – сразу сшибают. Два года малый бизнес налогом ня обкладывают – заранее предупреждают: два года покорячься, а там либо сам бросишь, либо тебя обложат. А как я за два года на ноги встану, когда нету полей – всё лесом зарастает? Где пчалáм взяток брать? Я подымусь, когда будут поля, медоносы для пчёл. А ня занимаются полями…
– Всё-то мы жалуемся, – поднял рюмку Александр Семёнович. – А ты, Паша, посмотри хоть на свой стол, хоть на наш – чего только нет. Хочешь лососины – пожалуйста! Хочешь коньяку – пожалуйста! Жуткое дело. У меня, если что, и коньяк припасён, – заметив, что на столе нет коньяка, уведомил Александр Семёнович. – В достатке живём, а всё плачемся – сглазить боимся. Сколько помню, никогда у нас ещё такой сытой жизни не было. Давай-ка лучше выпьем.
– Точно, Ляксандр Сямёныч, – подхватила Нина, кивая на мужа, – что ни день, то жалится, нудит, сиротой казанской прикидывается.
– А и выпьем, – поддержал Пал Палыч.
– За вас, Александр Семёнович, – поднял рюмку Пётр Алексеевич. – Вон каких дочерей воспитали – хлопочут почище пчёл. Но не чета краснодарским: если что – могут и ужалить.
– Когда это я тебя жалила? – подпорхнула к столу Полина.
Двадцать третьего июня Александр Семёнович отмечал свой восемьдесят шестой день рождения. Шутил: после восьмидесяти – каждый год уже не год, а годовщина. Ростом он не вышел, как Глинка, но натурой был наделён крепкой, жизнерадостной, рассудительной и незлой, хотя, случись коренное разногласие, при всём добродушии замирения любой ценой не признавал – справедливость с покоем не путал, был человеком старых правил и никогда не поступал так, как хотят его враги – те, кого в этот миг такими посчитал. Женился поздно и, когда пять лет назад похоронил жену, с которой прожил без малого полвека, дал сбой – стал чахнуть, недомогать, месяцами не выходил на улицу. Осунулся, кожа обрела бескровную восковую бледность – за считаные недели превратился из бодрого старика в рухлядь. Потом стерпелось: огляделся, увидел, что мир ещё не соскользнул в пекло, встряхнулся, заказал вставные зубы и стал жить дальше. Бегать уже не бегал – болели и плохо слушались колени – но голова работала на удивление чётко: однажды, увидев в новостях эстонский спецназ на учениях НАТО, припечатал: «Морские шпротики».
Каждый год в мае Александр Семёнович перебирался на Псковщину, в деревню, – он сам был родом из этих мест, пережил тут оккупацию и, хотя ещё в конце тридцатых уехал с родителями в Ленинград, каникулы неизменно проводил здесь, у родни, – так и оказался под немцами. Отец, получив контузию при бомбёжке, умер от голода в блокаду. После войны, закончив наконец школу, Александр Семёнович поступил в художественное училище, потом в Репинку. Родительский дом в Конькове сгорел, однако по наследству от тётки сначала матери, а потом и ему досталась изба в Прусах, на берегу речки Льсты, играющей весёлыми перекатами. Проведя в деревне лето, в конце сентября, когда птицы сбивались в стаи, чтобы, повинуясь извечному круговороту, лететь на юг, Александр Семёнович отправлялся на север – зимовать в Петербург.
Полина, её сестра Ника и Пётр Алексеевич ежегодно приезжали во второй половине июня на две недели в Прусы, чтобы надышаться густым ароматом цветущего разнотравья, проверить земляничные поляны, поплескаться в Льсте и почествовать в семейном кругу патриарха, как называли они между собой Александра Семёновича после рождения внуков. Раньше с дедом и бабушкой тут всё лето шумела и колобродила малышня, но теперь внуки выросли и навещали деревню нечасто – вдали от городской тщеты их томила скука. Сейчас за длинным столом из струганой доски поздравить именинника собрались узким кругом: Полина, Ника, Пётр Алексеевич, Пал Палыч, издавна помогавший Александру Семёновичу, державшему в саду восемь ульев, в добыче мёда, и его жена Нина.
– У меня вон этюды стоят, я на них гляжу и каждый, представьте себе, помню.
Александр Семёнович указал рукой на ряд разнокалиберных пейзажей в простых, некрашеных, но аккуратных рамах, расставленных вдоль стены. Их он взял с собой, когда Пётр Алексеевич перевозил его на майские из Петербурга в Прусы. Зачем? Пожалуй, не знал и сам. Ещё зимой с помощью бывшего ученика, которого пустил поработать в свою мастерскую – после смерти жены мастерской уже не пользовался, не писал, – Александр Семёнович перевёз эти старые работы домой, где, глядя на них, вспоминал молодость, Академию, целину, и так с ними сжился, что теперь не мог расстаться.
– Помню, как писал этот, как другой, – воодушевлённо продолжал Александр Семёнович. – Потому и держу – этим живу. Вон тот, с речкой Льстой, – в восьмидесятом году. Приехал сюда летом с женой и дочерьми к матери, живу, а руки к кистям тянутся. Когда невмоготу стало, взял этюдник и речку эту минут за сорок сделал. А вот снопы жёлтые – их ещё до Академии… Всё, больше таких снопов нигде не увидите – ушла натура. А вот Крым, Алупка. Раньше это дом Куинджи был, он его художникам завещал – теперь называется «академическая дача». В ней и жили на летней практике, ходили на этюды в горы. А это – Казахстан, саманы на краю Целинограда. Нет больше такого города: сначала Акмалой стал, сейчас – Нурсултан. – Александр Семёнович тихонько рассмеялся. – Под всякий случай перекрещивают, на каждый чих! А вот Сестрорецк в снегу. Думал тогда – не вышла работа, а теперь смотрю – из лучших.
– Левитан, – сказала Полина. – «Март». Ничуть не хуже.
– Очень хорошо, – согласилась Ника, пошедшая вслед за отцом по художественной части – закончила Мухинское училище, где Александр Семёнович двадцать пять лет преподавал живопись, и сейчас уже преподавала сама.