Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красные знамена были развешаны по стенам, однако во всем мрачном помещении царил страшный холод. Две бронемашины с красными флажками и украшенные к тому же свежими вечнозелеными деревьями стояли у выхода из здания; внутри еще одна украшенная машина служила платформой. По обеим сторонам громадного длинного строения стояли ряды устрашающих серо-коричневых машин.
В ожидании Ленина некоторые задавали вопросы. Какой-то большой начальник отвечал на них, говоря, что они собираются бороться с контрреволюционерами или империалистами. К четырем часам здание погрузилось в кромешную тьму. Революционные песни прекратились; какой-то мужчина с балалайкой влез на украшенную машину, вслед за ним – Другой с бубном в руках и третий с аккордеоном. Чтобы провести время и согреться, мужчины выстроились в хоровод, зажгли свечи и пустились плясать, исполняя любимые танцы, популярные в деревнях, откуда они были родом, не снимая при этом со спины ружей и мешков. Ленин все еще не приехал. Три раза их пение нарушали машинные рожки, они ждали, но всякий раз это оказывалась ложная тревога.
Было уже почти семь, когда, наконец, прибыл Ленин. Его приветствовали радостными криками, но не так, как обычно. Он вроде не был разочарован, но быстро забрался на украшенную машину и сказал, что все идет хорошо, очень хорошо, по крайней мере, до сегодняшнего дня, но что они должны быть готовы переносить неудачи, и сейчас и позже. Это была беспристрастная оценка ситуации, какой он ее видел.
В первый – ив последний – из бесчисленного количества раз, когда я слышал Ленина, мне показалось, что он дал осечку. Я не понимал, почему так произошло в тот раз. Глядя назад, на весь этот сияющий период времени, я понял, что пытался найти такую же речь, к которой привыкли мои новые армейские еще неоперившиеся товарищи (я ссылаюсь на тот первый раз, когда я встречался с социалистической армией, а не с Красной гвардией). Я ожидал заверений о том, что международный пролетариат на марше, хвастовства, что мы покажем этим генералам и государственным деятелям в Брест-Литовске где раки зимуют и они будут вынуждены дать право на самоопределение оккупированным странам; и что они, новый армейский контингент (еще не названный Красной армией), были готовы направиться на фронт, но теперь фронт вынужден бездействовать из-за перемирия, и мы ждем. Что солдаты вернутся, чтобы наслаждаться славными завоеваниями Октября.
Что бы ни говорил Ленин, все звучало по-другому. Мои записки, сделанные позже, были довольно скудные, и я не нашел ни одной официальной версии этой речи, если таковая вообще была.
Мирский говорит о Ленине, что, «какую бы на первый взгляд непопулярную политику он ни принял, это не влияло на его популярность, потому что его политика всегда была в согласии, созвучна настоящей, хотя и не выраженной вслух, воле народа…». Я думаю, что в целом это было правдой, однако было время, когда его политику не понимали, и я как раз попал в такой момент, даже не подозревая об этом. Я только видел, что речь его не вызывает у народа отклика и что он даже не пытался сделать ее популярной.
Я почувствовал, что от меня требуется нечто особое. Когда Ленин сошел с платформы и Подвойский сказал мне в той же сухой манере, которая была характерна для Ленина: «Американский товарищ сейчас обратится к вам», и я уже карабкался на большую бронемашину, я пытался собраться с мыслями. Должен ли я, осмелюсь ли я говорить по-русски? К этому времени я уже семь месяцев провел в России. Моя природная страсть к словам, типичная для валлийца, помогла мне выучить язык, но все равно меня тревожил страх. Между тем я должен признаться, что четыре года, что я изучал греческий, шесть лет – латынь и один год иврит, не слишком-то помогли мне.
Заметив, что я стою на машине в нерешительности и вообще выглядел мрачным из-за всего этого, словно это был вопрос жизни и смерти, – Ленин по-доброму обратился ко мне: «Ну хорошо. Говорите по-английски. Позвольте мне быть вашим переводчиком».
И я тут же принял решение.
– Нет, – жестко и, думаю, даже несколько напыщенно ответил я. – Я буду говорить по-русски.
Ленин пришел в восторг. Глаза его засверкали, и все лицо озарилось смехом, мимические морщины собрались, он стал похож на гнома, а не на эльфа, из-за высокого лба и лысеющей головы. Он явно стремился узнать, какую речь позволит мне произнести мой запас русских слов.
Я начал с нескольких расхожих фраз, которые я уже знал наизусть. «Да здравствует победоносная, непобедимая русская армия! Да здравствует объединенная могучая Россия!» А затем, вспомнив до сих пор звеневшие у меня в ушах слова из «Четырнадцати пунктов» президента Вильсона, добавил: «Да здравствует долговечный союз между Россией и Америкой!»
Разумеется, эти фразы были встречены продолжительными аплодисментами, но я чувствовал, что они – поверхностны. Я подыскивал слова, чтобы сказать что-нибудь серьезное, но в то же время сделать свое выступление более легким. И тогда, немного с запинками, но все же довольно прилично я сказал, верно, что я говорю по-русски плохо, но это только по одной причине. «Русский язык – очень сложный. Когда я пытался говорить по-русски с извозчиком [водителем дрожек], он подумал, что я говорю по-китайски. Даже лошадь немного испугалась». Это вызвало раскатистый хохот у слушателей, и Ленин тоже громко рассмеялся, лишь Подвойский остался стоять с таким же торжественно-невозмутимым лицом.
Но тут началась моя борьба. Я пытался сказать им, как тронул меня их вид, зеленых новобранцев в новенькой форме, свежих, освободившихся от фабричных скамеек. Понимая, что в партии есть разногласия, и в народе тоже, насчет всего вопроса о сепаратном мире с Германией, я хотел, чтобы они узнали, что я в курсе, что революции грозит опасность и что опасность может грозить самому Петрограду. До сих пор аудитория была вежливой, не важно, как бы ни коверкал иностранец их слова, русские были милосердны. Поэтому в каждую паузу, когда я подыскивал слова, они мне аплодировали, и это давало мне время перевести дух. Но теперь я достиг высшей точки. Если дело дошло до откровенного признания, если подступил великий кризис, я хочу, чтобы они знали, что я…
Теперь они прислушивались к моим словам. Никто не аплодировал. Я чувствовал, что у меня выступил пот. А потом ощутил, как глаза Ленина сверлят меня, и обернулся к нему.
– Какое слово вам нужно? – спросил он по-английски. Он больше не смеялся. Глаза его, правда, все еще весело смотрели на меня, подбадривая меня продолжать.
– Enlist, – ответил я.
– Вступить, – подсказал он.
И я продолжил. Я сказал, что готов вступить в социалистическую армию. Всякий раз, когда мне нужно было подобрать слово, я оборачивался к Ленину, и он подсказывал мне, и я продолжал далее, без неловких пауз.
Я более или менее случайно ухватился за волшебный шанс угадать, что в этот момент нужно было массам. Само мое присутствие было очевидным доказательством нынешнего интернационализма, и таким образом их революционный пыл возрос, а аплодисменты нарастали и смешивались с дружеским, одобрительным смехом, вызванным моим английским произношением слов, которые мне подсказывал Ленин.