Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баронесса сидела, и задумчивая улыбка застыла на ее губах.
– Вы знаете, что она сделала? – спросил Шульц, пристально взглядывая ей в глаза, причем его доброе лицо с острым птичьим носом сделалось серьезно и строго.
Канних невольно задумалась о себе, и ей вспомнилось письмо, которое она написала Зубову.
– Она написала письмо герцогу, – продолжал старик-бриллиантщик.
«А говорят, мое письмо имело действие», – мелькало в это время у баронессы.
– И оклеветала его.
– Что вы сказали? – слегка двинув плечами, спросила Канних: слово «оклеветала» резко поразило ее.
– Я говорю, что маркграфиня оклеветала ни в чем не повинного человека, – повторил Шульц.
– Ах да, это в легенде! – вспомнила баронесса.
– Да и в настоящей жизни это бывает, – вздохнул старик.
Канних искоса посмотрела на него. Ей казалось, что он будто намекает на что-то.
– Но разве ее письмо была клевета? – спросила она.
– Да, клевета, – продолжал Шульц. – Она так распространена среди людей, что поддаться ей очень легко, и блажен тот, кто раскается вовремя и сумеет поправить ее. Маркграфиня не пожелала сделать это. И вот один старый бриллиантщик приходит к ней – так говорит легенда – и приносит на выбор драгоценные вещи. Маркграфиня колеблется, не знает, что ей взять, и выбирает вот такое ожерелье. Оно ей очень нравится, и она покупает его… Бриллиантщик взял деньги и ушел. Маркграфиня надела свое колье и вдруг чувствует, что оно душит ее, ей тяжело дышать… Она начинает снимать ожерелье, но не может сделать это и не может вздохнуть, точно свинец у нее на шее; напрасно она зовет служанок – никто не в силах расстегнуть запон.
– Какая сказка! – перебила Канних.
Грудь ее подымалась неровно, и она с усилием переводила дух.
– Да, сказка, но она не так глупа. Почти все наши немецкие легенды имеют свое объяснение, так и тут аллегория. Приход бриллиантщика – это проснувшаяся совесть; ожерелье – ее угрызения, которые тяжелее всякого свинца. Как видите, легенда не без смысла. Так прикажете оставить колье? – добавил Шульц, поворачивая в руках вещь и заставляя ее играть светом камней.
– Да, – ответила Канних, – хорошо… я возьму его. Я сейчас вам вынесу деньги, – и она довольно нетвердыми шагами прошла в соседнюю комнату.
Старик Шульц долго ждал ее возвращения. Наконец баронесса появилась, держа деньги в руках, и ему показалось, что ее глаза были краснее, чем прежде.
– А скажите, что же в вашей легенде произошло с тем человеком, которого любила маркграфиня? – спросила она, вручая деньги.
– Клевета, как всякая неправда, вышла наружу, – ответил Шульц, – и он в конце концов остался невредим.
И, раскланявшись с баронессой, старик ушел не спеша, оставляя по себе странное впечатление в душе смущенной баронессы.
Он говорил с ней далеко не как торгаш, его речь была плавна, спокойно-уверенна, манеры полны достоинства, и казалось, каждое слово имело значение, по крайней мере для Канних. Что, эта легенда была простым случаем, совпадением, или бриллиантщик, вращаясь в придворных сферах, куда поставлял свою работу, действительно знал что-нибудь? Как бы то ни было, после его ухода баронесса стала беспокойно ходить по анфиладе своих комнат, заложив руки за спину, опустив голову и смотря себе под ноги.
«И зачем я купила это колье?» – спрашивала она себя, проходя мимо столика в гостиной, где стоял футляр с вещью, и косясь на него.
Она была от природы не зла, но довольно легко поддавалась чужому влиянию. Она всегда, всю жизнь все делала как-то благодаря внешним толчкам, иногда рассчитанным, иногда случайным. Теперь врезавшееся ей в память слово «клевета», как огнем, жгло ее мозг.
Пока все совершенное ею по отношению к Литте было под другими формами, под завесой целого ряда силлогизмов, которыми она была доведена до своего поступка, ей казалось оно иным, но, как только было дано настоящее имя, подчеркнуто то, что она сделала, все изменилось.
Сначала она думала, что патером на исповеди ей было внушено написать это несчастное письмо, но теперь она уверилась, что, вероятно, она поняла не так, как следовало, и что патер не мог внушить ей такой поступок.
Идти сейчас за советом к отцу Груберу? Да он, такой добрый и высокий человек, ужаснется ее мерзости, пожалуй, не станет и говорить! Нет, лучше сначала загладить вину, а потом уже, смотря по тому, что выйдет из этого…
И к вечеру того же дня Канних была уже вне себя. Мысли ее работали по тому направлению, какое дала им легенда Шульца, и она, уже окончательно расстроенная и растроганная, ждала и не могла дождаться утра, чтобы загладить свою вину.
Во всех трудных случаях жизни баронесса Канних обращалась к своей дальней родственнице Лафон, директрисе Смольного института.
Все было в движении в Смольном, когда подъехала туда Канних. Новая императрица только что приезжала сама объявить в монастырь, что институт по воле государя переходит в полное ее ведение. Лафон получила при этом случае назначение статс-дамы и портрет императрицы. Благодаря этому она встретила баронессу, которую вообще не особенно жаловала, в самом лучшем расположении духа.
По дороге от швейцарской до квартиры Лафон баронесса уже успела разузнать все новости и вошла к старушке с приветствием и поздравлением на устах.
– Поздравляю, поздравляю вас от души! – сказала она, целуя старушку Лафон в обе щеки, которые та подставляла ей, стараясь не смять своего тюлевого чепца и торчавших из-под него по сторонам двух седых буклей.
– Благодарю вас, – ответила Лафон. – А у нас только что была ее величество и изволила объявить, что наш несравненный государь…
– Знаю, знаю, – перебила ее баронесса, – вы, кажется, ожили совсем?
Лафон была больна в последнее время.
– Да, слава Богу, – подняла она взор к небу. – Мне теперь так хорошо, и я так рада!..
– А я к вам по делу, по очень серьезному делу, – начала баронесса и, как бы боясь отнимать у директрисы время, дорогое для нее ввиду ее сложных обязанностей, прямо приступила к рассказу.
Таинственным шепотом, с жалостным наклонением головы Канних рассказала, что имела неосторожность обратиться к князю Зубову по поводу своей переписки с графом Литтою и теперь боится, как бы из этого не вышло каких-нибудь неприятностей.
Лафон, отлично знавшая через своих бывших воспитанниц все, что делалось при дворе, при имени Литты насторожила уши и сделалась очень внимательна. Она сразу стала лучше относиться к баронессе, услыхав, что та имеет дела с такими людьми, как мальтийский кавалер, к которому Павел Петрович всегда относился благосклонно.
– Да, это очень серьезное дело, – проговорила она. – Спешите, мой друг, – она впервые в жизни теперь назвала так баронессу, – спешите поправить… Сама я не могу помочь вам в данном случае, но укажу вам путь, который приведет вас к цели.