Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, почему все это так отпечаталось в памяти.
Когда я вернулась в палату, мама спросила:
— Ну что? Что он сказал?
— Все будет хорошо.
Мама задремала, получив укол болеутоляющего.
Я сидела рядом, смотрела за окно, на снежинки, темные на фоне светлого неба. Только мама заснула, как тут же дернулась, открыла глаза. Обвела взглядом палату, увидела меня и сказала:
— Я все время верила, что произойдет чудо. И ты знаешь, кажется, чудо произошло. Я готова к этому. Я больше ничего не боюсь.
В ее болезни начался какой-то новый этап. Мама вдруг обрела покой и покорность. То она боялась оставаться одна, а теперь, наоборот, будто ждала одиночества. Раньше просила читать ей газеты, чтобы отвлечься, а теперь будто боялась любого вторжения в свой сузившийся мир. Раньше она просила меня звонить ее знакомым, чтобы ее навещали почаще в больнице. Жаловалась, что, когда человек болен, его начинают избегать:
— Если ты ничего больше не можешь дать людям, они уходят.
А теперь попросила, чтобы меньше было посетителей. И если кто-то приходил, то больше отмалчивалась и ждала, когда гость уйдет.
В последние дни мы с ней молчали и иногда только говорили друг другу какие-то незначительные слова.
Один раз она протянула мне заклеенный конверт и сказала, что продумала все о своих похоронах и написала мне, что делать.
— Только обещай мне, что не потратишь ничего лишнего! Не надо на меня тратиться. Обещаешь?
Я кивнула.
Она внешне сильно изменилась. Маму съедал рак. Она высохла, скукожилась. Ее стало легко переворачивать в постели. Веки почернели, впали.
Ее мучил голод, но она уже ничего не могла есть, после каждого приема пищи организм все возвращал обратно. Сначала мама стыдилась этих приступов рвоты и не хотела, чтобы я видела ее такой, а потом у нее уже не было сил на стыд. Я сидела рядом и гладила ее по плечу, а она стонала от только что прошедших рвотных судорог и от страха, что скоро начнет рвать опять.
Я старалась все время поддержать в ней надежду, уверяла, что все будет хорошо, и мне казалось, что она за эту надежду цеплялась. Но одна ее подруга, встретив меня в коридоре больницы, сказала:
— Саша, мама все про себя знает, что ей осталось жить недолго, и просила не говорить об этом тебе, чтобы не расстраивать.
И расплакалась:
— Бедная, она так страдает! Быстрей бы уж!
Мама жаловалась:
— Если всем выпадает смерть, то за что именно мне такая мучительная? Почему я должна так страдать? Хочется прожить последние дни с достоинством, но о каком достоинстве может идти речь, когда такие боли! Ужасно не то, что теряешь человеческий облик, а то, что становится все равно.
Она боялась ночей и требовала двойную дозу обезболивающего. Иногда просила лекарство уже через полчаса после очередного укола.
Так хотелось что-то для нее сделать, но я ничего не могла, кроме каких-то мелочей: поправить лишний раз подушку или нагреть холодное судно, прежде чем подсунуть под нее.
Потом уходила домой и оставляла ее одну.
Однажды, совсем незадолго до конца, мама стала просить меня остаться с ней на ночь. Она услышала разговор в коридоре, и ей показалось, что говорили о ней, что эту ночь она не переживет. У мамы началась паника. Она так просила меня, что я договорилась с дежурным врачом и осталась с ней, хотя наутро должна была рано вставать и ехать на работу. Мне постелили на пустой кровати, продавленной, скрипучей, на которой не только больной, но и здоровый не сможет заснуть.
Мама лежала беспокойно, я все время делала ей холодные компрессы.
Мама мучилась, а я сжимала ее руку и вспоминала, как мы усыпляли ее кошку. Кошка долго болела, а когда мы привезли ее к ветеринару, тот посмотрел на нее и сказал:
— Зачем вы мучаете животное?
Надежды на выздоровление не было, и решили усыпить. Мама взяла ее на руки. Сделали укол. Кошка свернулась, заурчала. Было видно, что ей так уютно, так хорошо засыпать в любящих руках.
Я тогда еще подумала — так странно, что мы жалеем кошек и помогаем им прекратить поскорее мучения, а людей жалеем и делаем все, чтобы их страдания продлить.
Казалось, в такую ночь мы с мамой должны были сказать друг другу что-то важное, а говорили только обычное.
Я очень хотела спать.
Так ничего главного мы друг другу тогда и не сказали.
Ей давали сильные снотворные, но уколы перестали помогать.
Она уже потеряла голос и шептала:
— Когда такие боли, я больше не человек.
Я видела, как сестры пытались понять, что она говорит, и наклонялись, но отодвигались от ее дыхания, будто рак можно вдохнуть в себя.
Мама все чаще шептала:
— Скорее бы.
В последний раз, когда я ее видела, ей было очень плохо, она стонала, во рту пересохло, капли пота высыпали на лбу. Рвота даже от глотка чая. Дыхание было хриплое, затрудненное. Это опухоли выталкивали ее из тела.
Мне позвонили на работу и сказали, чтобы я приезжала, что мама умирает. Позвонила отцу.
Он долго не брал трубку. Когда ответил, я сразу поняла, что он пьян, хотя был полдень.
— Зайка! Угадай, что я вчера достал!
— Папа, послушай, это важно!
— Валенки! С галошами! Как новенькие!
— Папа, мама умирает.
Сказала, чтобы приезжал в больницу. Он что-то пробормотал.
Трамвая долго не было, пришлось ждать, потом ехать в переполненном.
У вокзала в вагон влез отец, он меня не заметил. Я хотела окликнуть его, но он уже с кем-то ругался. Мне стало стыдно. Не хотелось, чтобы все знали, что это мой отец.
После нашего разговора по телефону он, похоже, выпил еще.
Я давно его уже не видела и поразилась, как он постарел и опустился. Небритый, полезла седая щетина. Осунувшийся. В какой-то дурацкой вязаной шапочке. В грязном пальто с оторванной пуговицей. При этом все время повторял громко на весь вагон, будто со сцены:
— Видите ли, она умирает! А мы, значит, не умираем? В трамвае едем! А куда мы едем? Туда и едем! Подумаешь, умирает она! Зайчиха-пловчиха!
Потом пристал к кому-то:
— Что вы на меня так смотрите? Валенки с галошами? Очень даже практично! Конечно, старье, но от мороза невонюче!
Стал нести что-то про галоши и шоколад.
Подойти я так и не решилась. Он заметил меня, уже когда сошли у больницы. Бросился ко мне, хотел поцеловать. Я его отпихнула:
— Посмотри на себя!
Он поплелся за мной, обиженно бормоча себе под нос.