Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он рассказал, что лицо Шейнфельда было безмятежным, а тело — уже остывшим; в его позе и выражении лица не было и тени страдания.
— Я тоже немолод, — сказал водитель, — и я желаю себе умереть такой смертью…
Когда умер Яаков, я был в Иерусалиме. Я лежал с открытыми глазами в гостиной Наоми и Меира, как вдруг резко зазвонил телефон, прервав их беседу. Они всегда разговаривали по ночам, и каждый раз, прислушиваясь к их голосам, я не мог разобрать ни единого слова из этого тихого, горького бормотания.
Наоми и Меир давно переехали из маленькой квартирки, в которой я гостил ребенком, в красивый большой каменный дом, в котором они проживают и поныне.
Сперва они спали на узкой кровати в одной комнате, затем — приобрели двуспальную кровать; потом они сменили ее на две узких кровати в одной комнате, а теперь каждый из них спит на своей широкой кровати в собственной комнате… Это тоже один из способов измерить бег времени.
Как всегда, я лежал и ждал, когда снова откроется дверь ее спальни и полоска света вновь выхватит из темноты золотистый треугольник ее тела.
Всякий раз, когда Яаков упоминал тех прачек на речке Кодима, называя их своей вечной картиной любви, я думал о той ночной женщине, с мокрым от слез лицом и ореолом света вокруг.
Однако с возрастом каждый из нас безвозвратно утратил что-то: я — свою наивность, а она — свою юность, и нет на свете ничего более жалкого, чем попытки вернуть прошлое.
Меир поднял трубку.
— Да, да, — сказал он кому-то, — он здесь. Минутку… Это тебя, Зейде. И скажи ему, кто бы это ни был, что сейчас четыре часа утра…
— Я здесь, в Иерусалиме, на молочном заводе, — в трубке послышался голос Одеда. — Я думал, тебе будет важно об этом узнать. Шейнфельд умер.
— Когда? — спросил я, удивляясь силе, с которой сжалось мое сердце.
— Вчера утром.
— Почему никто… Почему не позвонили раньше?
— Кто? Кто должен был позвонить? — неожиданно резко ответил Одед и, помолчав, добавил: — Его уже похоронили. Вчера, после обеда.
— Когда ты возвращаешься в деревню?
— Подожди меня у выезда из города. Через час я освобожусь.
Всю дорогу домой я думал только об одном: о том секрете, что знали лишь я и она, — о причине ее отказа Яакову. С самого дня ее смерти я набирался мужества рассказать ему все. Я шептал эти слова, идя по улице, выкрикивал их страшным голосом, находясь в полном одиночестве в дальнем дубовом лесу, однако поговорить с Яаковом так и не решился.
Одед, видевший, насколько я расстроен и взволнован, не проронил за всю поездку ни слова.
Даже когда я ни с того ни с сего громко заявил: «…лучше уж так. Если бы я рассказал ему, он бы умер уже давно…» — Одед сделал вид, будто не расслышал моей исповеди из-за шума мотора, и вновь промолчал.
Несколько дней спустя я был вызван в одну из адвокатских контор в Хайфе, где мне официально сообщили о том, что красивый и просторный дом в Тив'оне на улице Алоним, вместе с садом, кухней и всевозможной утварью, переходит ко мне по наследству.
— Как вы поступите с домом? — спросил меня и адвокат.
— Сдам внаем.
— Я был бы рад поселиться в нем.
— Дней через десять вы сможете въехать.
Адвокат потупил глаза и неловко кашлянул в кулак.
— Там, на кухне, висит фотография одной женщины, — смущенно проговорил он. — Я буду вам признателен, если вы оставите ее там.
— Вы знали эту женщину?
— Госпожу Грин? Не в юности, к сожалению, но в ее преклонные годы. Я был адвокатом четы Грин. Много лет назад, после того как она умерла, я вызвал в эту контору господина Шейнфельда, чтобы передать владение домом в его руки, и он сказал мне, что был ее первым мужем. Сознаюсь, я был удивлен. Теперь вы — хозяин этого дома. Смею задать вам, господин Рабинович, личный вопрос: кем вы приходитесь этим людям?
В ту ночь господин Рабинович остался ночевать в своем новом доме.
Как обычно, он заснул только к утру и снов не видел.
На следующий день раздался громкий и настойчивый стук в дверь.
— Кто там? — спросил господин Рабинович.
— Это из магазина.
В дверях стоял молодой человек, источавший острый аромат лаврового листа и колбас. Было похоже, что он хорошо знаком с планировкой дома. Направившись прямиком на кухню, парень поместил в холодильник несколько завернутых пакетов, набил до отказа отделение для овощей и фруктов, а затем зазвенел бутылками.
— За все уплачено, — объявил он, оставив на столе визитку магазина и закрытый белый конверт с моим именем. Уже в дверях молодой человек вдруг обернулся ко мне и глубоко вздохнул. — Мы все глубоко сожалеем, господин Рабинович Зейде. Господин Шейнфельд Яаков был хорошим человеком и большим знатоком кулинарного дела. Правда, в винах он мало разбирался, зато сковородка и ножи прямо-таки танцевали у него в руках. Мой хозяин специально проходил рядом с этим домом, чтобы понюхать запах, доносившийся из кухонного окна, а потом говорил нам: «Для нашего магазина — большая честь поставлять продукты господину Шейнфельду Яакову, потому что этот человек умеет готовить одновеменно в трех кастрюлях!» А еще мой хозяин велел кланяться и передать, что если вы, господин Рабинович Зейде, останетесь здесь жить — мы будем рады обслуживать и вас!
Выпалив на едином дыхании всю эту речь, парень ушел.
Господин Рабинович Зейде принялся обшаривать все углы в доме.
В конверте оказались подробные инструкции по приготовлению четвертого ужина.
В ящике тумбочки у кровати нашлась мамина синяя косынка.
Белое подвенечное платье висело в пгкафу, сияющее чистотой и совершенно лишенное какого-либо запаха.
Я извлек его оттуда, расправил и положил на кровать, затем уселся в стоящее рядом глубокое кресло и заснул.
Как отчетливы воспоминания: листья клена пожелтели, опали и, как отрубленные кисти рук, уплыли, кружась по течению. Крестьяне разобрали ловушки из металлической сетки, предназначенные для ловли диких гусей, и сняли с крыш разложенные для просушки фрукты.
Как удивительно постоянство вещей: ветер, дующий с севера, проносящиеся клочья облаков, первый зимний дождь и следы волков, обнаруженные утром у самого порога.
Земной шар вращается. И вот зима сдает позиции: камышовки заливаются в зарослях у вади, неутомимые пчелы слетаются на белое покрывало цветущих яблонь.
Перед глазами Яакова порхали в пьяном танце желтые бабочки, солнце парило высоко в небе, и вот уже — как знакома эта радующая глаз картина — маленький зимородок стремительно ныряет в собственное отражение, прачки полощут белье в прохладной речной воде, стоя на черной скале у изгиба реки.